— Я не признаюсь Татьяне никогда, разве только перед смертью. Но что-то она все-таки чувствует.
— А как же? Не может не чувствовать. Потому что ты стал другим, ты изменился в чем-то. А письмо полюбовницы, эти ласковые словечки подсказывают, в каком направлении и отчего ты изменился. Вот тебе и реальное зло. Потеря доверия со всеми вытекающими последствиями.
— Но я не думаю, что я так уж изменился. Правда, знаешь, я стал за собой замечать, что я вроде сам теперь меньше доверяю ей.
— Ну вот, вот. Вот так всегда и у всех. И у меня так было в молодые годы. Да, было. И думаешь, знал, как поправить дело? Ничего не знал. Метался, как и ты. Надо восстановить в правах гражданства понятие греха как безнравственного деяния, за которое неизбежно следует кара, хотя бы заговорить во весь голос об этом реальном зле, социальном, если хочешь, назвать вещи своими именами, и это, наверно, первый шаг к решению проблемы… А ты хотел, чтобы я так просто дал совет, на блюдечке его преподнес. Это немыслимо как сложно все, мы даже не представляем себе, как сложно.
— Что же все-таки делать, дядя Миша? У кого я еще могу спросить, с кем посоветоваться? Страшно, что Таня изменит мне, назло, в отместку, и тогда…
— Что тогда, можешь не говорить. Машу больше всех жалко. Вот главное. Ты все ищешь главное. Девочка, ребенок должна неизвестно за что страдать — вот главное!
Он снова поднялся, достал из буфета рюмки, потом принес с кухни запотевший графинчик с водкой и разрезанный пополам огурец в чайном блюдце.
— Ну, давай по-родственному, по-мужски, — сказал он и наполнил рюмки. — Я тебе вот что скажу, Валерка. Скажу и как близкий твой и как старый солдат, тертый калач. Я-то сам, увы, опоздал… все мы задним умом крепки, да… Не давай разлететься семье. Борись за то лучшее, что знаешь в душе Татьяны, и помогай избавляться от того, что ей вредит, и ей самой и вам обоим… Ну, скажем, не повезло, в чем-то не повезло тебе на семейном фронте, солдат. Но если ты не найдешь счастья в том, чтобы выполнять свой человеческий долг и тут, и на этом маленьком плацдарме, на этой, так сказать, пяди земли, то не будет для тебя личного счастья, браток, вообще. Вот как я теперь думаю! Не знаю, поймешь ли меня, согласишься ли, но другого пока ничего не скажу. Это я, старый хрыч, выстрадал.
Мы выпили, а через полчаса я был дома. Хорошим обедом уже не пахло, повсюду в беспорядке валялись вещи — Машины рваные колготки, твоя старая варежка, мой один носок, — вероятно, ты что-то искала. Шубка твоя висела на месте, но расхожего зимнего пальто не было, не было и Машиной шубки. Я понял, что вы гуляете. Я умылся, включил на кухне свет и стал обедать. Мой любимый фасолевый суп был едва теплым, тушеная картошка покрылась блестками застывшего жира. Я поел, сложил грязную посуду в раковину и хотел почитать, пока вас нет. Вадик давно рекомендовал мне книгу Данина «Неизбежность странного мира». Сегодня я взял ее в нашей заводской библиотеке. Я раскрыл книгу, пробежал глазами оглавление и вступительную часть, но дальше читать не смог: было как-то очень неспокойно на душе.
«Мужик, — я себе сказал, — ты принял единственно правильное решение. Ты не имеешь права ревновать и вообще психовать».
«Да, но как это сделать? — возразил я себе тут же. — Никто по своей доброй воле не ревнует и не психует. Мало понимать, на что я имею право, на что не имею; как подчинить сердце рассудку — вот в чем вопрос. Один из вечных вопросов. И я не знаю ответа. Чего не знаю, того не знаю».
«Ты понимаешь, а это уже много. Понимаешь, что это ты, ты виноват в ваших ненормальных взаимоотношениях с Татьяной. Ты сам вызвал кризис в семье. Сам виноват, что тебя теперь мучает ревность. Ты даже понимаешь, почему; ты понимаешь, что тебе после всего содеянного тобой многое лишь кажется. У тебя нет настоящих, подлинных причин для беспокойства».