И мне на миг показалось, что теперь, когда я падал с коня, он отнюдь не сочувствует мне. Как там у Ницше: падающего еще толкни…
– Впрочем, Салиас лишь предлог, конечно. Здесь есть и что-то другое.- Сандро погрузился в размышления. А потом потребовал, чтобы я изложил ему, что происходило у Иннокентия на дне рождения.
Едва я дошел до грузинки, он громко закричал:
– Ну вот! – И даже хлопнул ладонью по столу.- Вот именно!
– Что? – не понял я. Но испытал столь нехорошее чувство, будто этот и без того постыдный эпизод собираются показать по телевизору.
– Вот результат того, что ты не смотришь по сторонам, сочинитель фигов, и не видишь того, что творится у тебя под носом. Эта самая грузинка – текущая любовница толстожопого. Это знают все в отделе и далеко за его пределами. Поздравляю, ты попал в точку.
Засадил в самое очко.
Он будто злорадствовал. Мне стало и вовсе не по себе. Но уже через час, после пол-литра водки, мое настроение пошло на поправку. Тем более что Сандро, благородная все-таки душа, как мог утешал меня. За наше общее с ним здоровье он произнес длинный тост.
– Всё это фигня,- так патетически начал Сандро.- Дело не в деньгах. Ведь сами по себе деньги не растлевают, растлевает способ их зарабатывания. Их этот способ уже растлил. Из людей, в которых теплился огонь познания истины, они превратились в буржуазных интеллектуалов-начетчиков.
– Ты говоришь моими словами,- пробормотал я. А сам подумал: я перестал любить жену, как любил прежде. Я перестал благоговеть перед дивной юностью нашей дочери. Я стал дерьмом. И все это сделали деньги Газеты, заработанные неправедным для меня путем, уводящим прочь от призвания.
Меж тем Сандро продолжал:
– Они встроены в систему, работающую как часы, буржуазную систему добывания, и они винтики в ней. Мы же вольные люди, богема, цыгане, герои, потому что мы одиноки и сами по себе.
Здесь принципиальная разница. Разные социальные и психологические плоскости. В конце концов они представляют массовую культуру. Пусть массовую интеллектуальную культуру, ведь их элитарность – тоже товар. Мы же в любом случае – штучны!
Вне зависимости от качества нашего товара, которое, кстати, ничем не измеримо. Все дело в достоинстве и артистизме проживания жизни…
Он долго еще вдохновенно говорил. Но вдруг прервался и спросил:
– А, кстати, этот твой Али-Баба так и не объявился? – И сам за меня ответил: – Нет, конечно.- И закончил наш ужин таким трюизмом: – Ибо вдыхающему каждый день запах нефти, этого жидкого дерьма земли, чувство благодарности неведомо.
Глава VI. “ЧЕРТ, ВОЗЬМИ!”
Этих самых “портретов” я успел наваять штук пять. Был среди героев известный автор предгорных саг, был эмигрант, бытописатель московских, шестидесятых еще годов, интеллектуальных кружков, превращавших в клуб то курилку в
Ленинке, то пятачок у ближайшего пивного тычка. В таком духе.
Это были никакие не “портреты”, а литературные эссе на заданную тему. Работа, кстати, довольно сладкая и куда ближе сердцу, чем рецензирование Салиаса с Беляевым. И все бы хорошо, когда б не
Асанова, некогда меня на эту деятельность и подвигнувшая.
Пока я продолжал трудиться в отделе Иннокентия, первые три-четыре сочинения этого рода она напечатала, что называется, с колес. Но едва я был изгнан из среды культурологов, начались проблемы. Прежде прочего радикальным образом изменился ее тон в обращении со мной. Она уже не подобострастничала и не заигрывала, но говорила довольно жестко, порой даже раздраженно.
Свои игры “в девочку” она теперь адресовала другим, скажем, недавно снятому очередному главному редактору Газеты, который отчего-то продолжал неизменно являться к десяти на работу и с таинственными целями весь день околачивался в ее кабинете или поблизости. Занятно, что он сидел и ждал ее и тогда, когда ее не было.
А не бывало ее теперь постоянно. Приходилось и мне часами ждать.
Иногда к нам присоединялся шофер Асановой, ибо теперь, передав руление рирайтом другой даме и “редактируя субботу”, она располагала индивидуальной машиной с водителем. Этот самый шофер был бессловесным малым, смиренно выслушивавшим ее указания, и, как можно было понять, возил на дачу ее детей, с дачи ее маму, хотя был, как совершенно случайно выяснилось, кандидатом физико-математических наук. И коли шофер был здесь, то и она, очевидно, шастала где-то по начальству на верхних этажах или пила кофе в баре, беседуя, что могло длиться часами.
Валандаясь без дела по редакции Газеты, я заглядывал с часовыми промежутками в ее кабинет и неизменно заставал под креслом подошвами врастопырку штиблеты смещенного главного редактора – штиблеты баксов так за девятьсот, его согбенную, будто в тяжком раздумье, спину, обтянутую пиджаком, тянущим долларов эдак на тысячу двести, его лысину, обрамленную жестким черным волосом, не тронутым сединой,- отчего бы ему было седеть; а за его плечом мерцал экран монитора, в который он не отрываясь тупо глядел. На экране красовалась одна и та же картинка, скажем, “меню” очередного субботнего номера, и что этот дурень на ней разглядывал часами – неведомо.
Поначалу я грешным делом решил, что у него с Асановой односторонний и страстный роман. Однако потом сообразил, что они, видно, вместе что-то “варят”, вступив в сговор, но смысл интриги мне был, разумеется, недоступен, против кого и за что они дружили, со стороны было никак не понять. Но это было так:
Асанова, мощно всплывая все вверх и вверх, наступала то на одну спину, то на другую голову, и эти свои интриги называла неизменно “проектами”: одним из них – удачным, как видим – и был
“субботний”.
Ну да это черт бы с ним, оставь она меня в покое. Но неожиданно изменились “условия контракта”, причем в сторону для меня наименее приятную.
“Портрет” всегда планировался на последнюю субботу месяца. Но
Асанова вдруг выдвинула требование, чтобы я предоставлял ей готовый материал уже на исходе второй недели. Потом начиналось самое изнурительное: все последующие дни проходили в нудных и сумбурных с ней спорах по поводу тех или иных моих оценок. Ее все время отвлекали, она выбегала, мы начинали сначала, потом звонил телефон, и она опять забывала, о чем речь. Так продолжалось до поздней ночи, она, кстати, никуда не торопилась, пока я наконец не выдерживал и просил перенести собеседование на завтра… Насчет какого ни возьми отечественного автора у нее было свое особое литературоведческое мнение. Она, конечно, с ужимками играя в скромность, приседала в реверансах и уверяла, что она лишь частное лицо, читательница и профан, но это, разумеется, лишь по привычке к кокетству. Мягко стеля, она бывала совершенно безапелляционна.
Чаще всего она порола откровенную чушь. Но иногда вдруг высказывала мнение, хоть и явственно дилетантское, но не общее, не лишенное оттенка неожиданности, что при уровне ее информированности в вопросах словесности и при полном отсутствии какого-либо литературного навыка было довольно удивительно. Я долго бился над тем, что сей сон означает, пока однажды не подслушал случайно, находясь у нее в кабинете, ее телефонный разговор с гражданским мужем. Меня она совершенно не стеснялась
– как обслугу. И вот среди любовных междометий и указаний, что ему кушать и как пиЂсать, она вдруг смиренно сказала: “Ты так думаешь?.. Да-да, я обязательно это прочту! Хорошо,
Макарушка…” И вдруг поймала мой внимательный взгляд и на секунду, буквально на мгновение, запнулась.
Значит, Макарушка. Это он был мозговым центром их семьи. А когда в одном из субботних номеров я обнаружил его пространную статью о Дебюсси, написанную с потугами на нежданность стиля и небуквальность соображений, мне все стало ясно: Макарушка, даром что музыкант, был графоманом. А поскольку, как всякий универсальный гений, он, по-видимому, был домашний тиран и всякой бочке затычка, то и до меня долетали заряды его литературных пристрастий и мнений. А то, что я смел чаще всего с ними не соглашаться, Асанову, как я, увы, не сразу понял, крайне раздражало. Причем до такой степени, что ей, кажется, рано или поздно стали противны один мой вид и звук моего голоса, которые повергали ее в дрожь и нервическое курение “Кэмэла” одну сигарету за другой.