Выбрать главу

Такая постановка вопроса мне действительно никогда не приходила в голову.

– И я не интеллигент. Ты с потрохами принадлежишь своему классу, а у меня нет родни. И мои родители были люди иной, чем я, породы, и тоже были дерьмо. Правда, другое, чем вы. Иного вида, если угодно. Потому что есть родство более важное, чем по крови,- родство по духу. А по духу я принадлежу героям и самураям, людям чести, победы и атаки.

Скорее всего он говорил о своем плебейском происхождении. Ведь вырос он, наверное, на задворках, в каком-нибудь рабочем поселке, в бараке среди голубятен, дровяных сараев, сушащегося на веревках бедного белья, “городков” и пьяных драк. И “атаки” для него – это завоевание Москвы, что ж, он ее завоевал в известном смысле, честь ему и хвала.

– Ты всю свою жизнь вдыхал лишь запах кабинетной пыли и книжек в библиотеке. А я сын офицера. Я вырос среди казарм и оружия.- И

Сандро, видно, забывшись, нажал на курок своего револьвера. На конце ствола вспыхнул язычок пламени, и он прикурил от него.

– Это романтично,- сказал я, живо представив себе всю одурь и хмурь заштатного какого-нибудь военного городка.

– Что вы понимаете в романтике? Вы думаете, что познание, творчество – что там еще – и есть фундаментальные свойства человека, фаусты вы для бедных. Агрессия, здоровая агрессия – вот основа человеческого существа. Вот основа романтики договора с самим злом…

– А кто это – вы? – спросил я.

– Вы все, с вашими либеральными газетенками и высоколобой чушью, демократы, ё…- Он, видно, забыл, что и сам вот уж года три служит в самой либеральной в стране Газете. И мне пришло в голову, что, по-видимому, его агрессия замешана на предательстве

– впрочем, всякая агрессия начинается с вероломства.- Нам, героям, нужны развевающиеся знамена, факельные шествия, единство и громкие марши. Мы люди несгибаемой воли…

– Знаешь…- начал было я, но не успел договорить. Я хотел бы сказать ему, что мне наплевать на его несгибаемый дух самурая из поселкового барака, на его героизм, замешанный на опыте уличных драк. Что сам я в любом случае буду на стороне тех, кого убивают. На своей стороне, если угодно. Но что это отнюдь не означает, будто я позволю себя убить просто так. И что у нас тоже кое-что есть в запасе. Но Сандро как-то покосился, потом подломился и почти ничком, лишь придержавшись за занавеску, которая треснула и тоже поползла вниз, рухнул на пол. Только тут я рассмотрел, что паркет в его комнате был выкрашен темно-зеленой краской.

Глава VIII. ПАДЕНИЕ

1

Когда живешь набекрень, так и хочется думать, что это не ты один спотыкаешься и выбиваешься из колеи, но всё, что ни есть вокруг, к концу тысячелетия сходит с оси. Для того чтобы уверить себя в этом, у каждого неудачника всегда найдется сколько угодно поводов – только успевай оглядываться. Вот и мне окружающая жизнь с удивительной предупредительностью подбрасывала подобные утешительные факты: мол, что ж тебе сетовать на судьбу, коль и весь мир неврастеничен и сорвался с цепи. Конечно, не о чудовищности нынешней жизни хоть на Востоке, хоть на Западе я говорю, не о густом облаке насилия, глупости и ренегатства – о частностях. Скажем, я узнал, что тот самый тишайший кандидат наук, что возил Асанову на редакционном автомобиле, выбросился из окна. От любви ли, из-за долгов или от усталости жить – кто знает, но только теперь доставлял асановское семейство на дачу и привозил оттуда совсем другой шофер. Или вот еще: Иннокентий бросил свою милую жену-гобоистку вместе с маленьким сыном-гобоистом, тоже косоглазеньким, в отца, и ушел-таки к худой грузинке, писавшей о балете, той самой, которой я не так давно делал нежные предложения,- и она мгновенно уволилась из

Газеты. И все бы ничего, у одного моего знакомого поэта было девять жен, правда, последнюю он оставил вдовой, причем самым экстравагантным способом, угодив под колеса обыкновенной хлебовозки, вот только грузинский муж, тоже из культурологов, когда понял, что брошен окончательно и навсегда, умер от сердечного приступа на улице, когда гулял с оставленным же американским кокер-спаниелем. Наконец, того самого пьяненького моего соседа, что прорабатывал советских классиков, жена посадила в тюрьму за то, что он ее поколачивал, и, кажется, выписала из квартиры.

Ну да это все натуры демонические – что Асанова, что супруга моего дворового алкоголика, что любвеобильный поэт, что

Иннокентий. Но даже с такой понятливой, такой спокойной всегда моей женой после той памятной ночи, проведенной мною в квартире

Сандро, произошла неприятнейшая метаморфоза. Я ведь не позвонил ей тогда, что не приду ночевать. У меня просто не было навыка звонить домой вечером, поскольку вот уж два десятка лет, коли я был в Москве, я безукоризненно ночевал только у себя дома. То есть я забыл ей позвонить. Что означает, конечно, лишь одно: я перестал думать о семье так же неотступно, как думал прежде.

Виноват ли в этом стресс, виноват ли алкоголь, но это был, что называется, фактический факт, и, конечно же, жена не могла этого не почувствовать. Поэтому когда она вошла ко мне в кабинет, то, не обронив даже “доброе утро”, тихо спросила:

– И где же ты был?

– Я… у Сандро… заболтались… нет, ты не думай…

– Я не думаю,- вставила жена.

– …Поначалу мы были в “Шанхае”, на светском рауте, а уж потом… там, понимаешь, было собрание элитарного китайского клуба… ну а потом…

Говорил я неубедительно, понимаю. Но не потому ведь, что я лгал, вы знаете, а потому лишь, что с перепою язык не слушался меня, к тому ж я не мог собраться с мыслями. Ведь не было еще и десяти, и спал я, кажется, от силы часа три.

Впрочем, жена и не слушала моих невнятных объяснений.

– Мне совершенно все равно, где ты ночуешь,- внятно произнесла она несусветную фразу, оборвав меня на полуслове, фразу, еще год назад в нашем доме совершенно невозможную. И добавила, как добавляют в таких случаях все оскорбленные жены и отчаявшиеся родители великовозрастных детей: – Прошу лишь впредь своевременно ставить меня в известность, коли ты не собираешься явиться домой.

Это было сказано презрительно. Но я не обиделся. Мне было жаль ее, так меня любящую. Мне послышались в ее словах одна лишь нежность и просьба одуматься. Конечно, она любит меня и понимает, как никто, и знает, что я никак не мог, скажем, ей изменить. А поведение мое в последнее время и впрямь было ужасным, и я, конечно же, провинился.

– Прости меня,- пробормотал я самым трогательным тоном, на какой был способен в этих обстоятельствах, и потянулся с кушетки погладить ее по волосам. Ожидая, естественно, что она нагнется ко мне и положит голову мне на плечо.

– Не дотрагивайся до меня! – вдруг крикнула она неприятным, незнакомым голосом. Она, которая никогда не кричала.

– Ты что, русского языка не понимаешь? – завопил и я, с трудом принимая вертикальное положение.- Я же тебе говорю русским языком… мы с Сандро… в “Шанхае”… а потом…

– Я понимаю русский язык,- сказала жена с нажимом.- Вот только тебя не узнаю.

И тут меня понесло. Я орал, что пошел служить в Газету, наступив на горло собственной песне, только ради семьи. И все, что я делаю, я делаю только для них, для жены и дочери, а самому мне ничего не нужно. Что я мог бы жить в скиту, в вечном посте, лишь бы мне дали возможность писать, писать то, что я хочу и что должен написать. И что мне нужна лишь моя пишущая машинка…

Увы, я и сам понимал, как слабо и неубедительно все это звучит, только скандально.

По мере собственного крика я непроизвольно сползал с тона обличительного – в просительный, но никакого сострадания не было в ее лице. Она лишь выразительно пощелкала ногтем указательного пальца по горлышку бутылки водки – да-да, теперь я пил только водку, потому что денег на бурбон у меня больше не стало, откупоренную бутылку, стоявшую отчего-то на столике рядом с кушеткой, видно, я прикладывался к ней, когда ввалился домой. И заметила: