Я доверительно поведал ему, что не имею опыта работы в газетах и, по правде сказать, никогда не намеревался в газетах служить, но зато был некогда штатным сотрудником одного журнальчика, а потом работал много лет внутренним рецензентом весьма солидных литературных изданий (именно это сомнительное ремесло литературного рецензента, устаревшее нынче, как навык плетения лаптей, и позволяло мне держаться на плаву даже в самые неудачные мои литературные годы). Он внимал, приветливо улыбаясь из-за очков, но – я поначалу не обратил на это особого внимания
– в разговор не пускался и ответных реплик, если не считать таковыми ни к чему необязывающие междометия, не подавал.
Впрочем, одну фразу он все-таки произнес. Он особенно сладко улыбнулся и тихо сказал: “Мы так долго искали человека на это место”. Увы, тогда меня не только не насторожила эта фраза, но скорее я почувствовал себя глупо польщенным. И тут же доверительно сообщил ему, что, вообще говоря, соглашаясь на это предложение, попадаю в весьма щекотливую ситуацию: я не критик, но прозаик и в каком-то смысле перебегаю на другую сторону баррикад. И что у меня есть много товарищей и коллег, о книгах которых… Что-то остановило меня в выражении его лица – будто ироническая ухмылочка скользнула по губам. Коли он не показался бы мне таким милым, признаюсь, я вовсе не знал бы, как себя вести. Проговорив с минуту и вдруг спохватившись, что визави мой все больше помалкивает, я почувствовал себя болтуном, несущим околесицу, не имеющую отношения к делу. Я был смущен. Ведь за двадцать лет пребывания на вольных хлебах я решительно одичал на своем диване и разучился общаться с начальством. У меня попросту не было необходимой практики – за неимением никаких начальников.
Если не считать, конечно, начальника паспортного стола или ЖЭКа
(своих многочисленных редакторов и заказчиков я в счет не беру, ведь я им не подчинялся да и почти не зависел от них в последние годы, поскольку пристойного гонорара они заплатить не могли и скорее это они зависели от меня). Теоретически я понимал, как важно в этом разговоре поймать грань между чувством собственного достоинства и доверительностью, и все боялся пережать в ту или иную сторону. Причем, боюсь, страх показаться недостаточно любезным заводил меня в область искательности.
Итак, я замолчал, и он молчал тоже, улыбаясь. Я прикинул, что он моложе меня лет на пять, и это тоже не облегчало моей задачи. В конце концов я не только был его старше; я простодушно полагал, что, если не считать его служебного места, занимаю более высокое положение в обществе, ведь у меня есть какое-никакое, но литературное имя. Это означало, что я должен был быть особенно с ним деликатен, и в иной ситуации я очень быстро поймал бы эту интонацию “как равный с равным”, которая выносит за скобки разницу весовых категорий, что и не позволяет об этой разнице забывать. Тогда мои автобиографические пассажи выглядели бы вполне уместно, как если бы я поощрял доверием молодого коллегу.
И, кроме того, мы были люди одного круга, и он тоже наверняка мечтал некогда не о том, чтобы сидеть в этой стеклянной будке хоть бы и в чине заведующего, но о более ярких достижениях.
Однако дело-то было как раз в том, что это вовсе не он пришел ко мне наниматься на службу, а я был в его кабинете просителем.
Конечно, я мог попытаться дать понять, что, мол, в некотором роде делаю честь Газете своим согласием на сотрудничество, но чувствовал, что в данной ситуации такая интонация совсем неуместна. Ведь, как сказала бы моя дочь, ежику понятно, что от хорошей жизни писатели с именем в газету не нанимаются. Короче, положение становилось неудобным, а его молчание двусмысленным. И если б я не был уверен в его отменном дворянском воспитании, то эту милую улыбку и молчание мог бы счесть за скрытое злорадство или даже издевку. Вот до чего доводит кабинетное существование, сказал я себе, до какой степени мнительности. Кажется, он понял, что я совсем заплутал, и предложил мне показать, как, собственно, мне предстояло отправлять мои обязанности.
Еще года три назад, впервые попробовав работать на компьютере, я сказал себе, что старую собаку новым фокусам не выучить, и решил, что так до смерти и останусь при своей “Эрике”. Не помню, кто именно, Бабель, кажется, говаривал, что самое мучительное для него – писать, а самое сладкое – править. Для меня самым теплым этапом работы всегда было разрезать машинописные листы и склеивать их по-новому (анальный характер, сказал бы фрейдист).
Поэтому, когда мой приятель-компьютерщик продемонстрировал, как легко подобные текстовые коллажи делаются с помощью самой простой редакторской программы, мне показалось, что идет наступление на самые сокровенные и уютные, многолетне выверенные мои привычки, что над самим моим сочинительством хотят провести вивисекцию, и я, ужаснувшись, дал себе зарок и продал эту машину, фривольно называемую пи-си, за полцены.
Знал бы я тогда, что чувство мое было пророческим и никакая продажа не отвратит от меня перст судьбы…
Итак, Иннокентий подвел меня к монитору и показал, как вводить в компьютер мое имя и присвоенный мне пароль. На экране верхней строкой высветилась моя фамилия, а внизу открылось чистое поле.
– Ну вот, это ваш персональный каталог,- сказал Иннокентий. Здесь вы пишете свой материал. Потом перекидываете его мне, это вам покажут девочки, а я ставлю на полосу. Видите, как все просто?
Рядом действительно оказалась девочка лет двадцати.
– Это Вероника,- представил ее Иннокентий.
– Кирилл,- сказал я, в последний момент удержавшись, чтоб не добавить отчество: девочка, если б вовремя постараться, могла бы сгодиться мне в дочери.
– Так вот, смотрите сюда, Кирилл,- быстро залопотала она несколько низковатым для ее лет и фигурки голосом, должно быть, от табака, причем ничуть не смутившись тем обстоятельством, что обращалась к пузатому, очкастому дядьке с седоватой бородой по нагрудный карман пиджака, автору десятка книг и члену двух творческих союзов.- Вы входите в свою директорию, как уже сказал
Кеша, через вашу фамилию кириллицей и через шифр по латыни.
Смена регистра вот здесь, через контрол. Предположим, вам надо озаглавить новый материал в персоналке. Вы нажимаете “эф три”.
Видите, здесь вы набираете ваш тайтл – и сразу же можете писать.
Перебрасываете Кеше через “е” – видите, компьютер спрашивает: копировать или переместить? Нажимаем “копировать”, иначе материал упадет в портфель. Так, что еще, ах да, у вас есть и прямой доступ в газету, поскольку вы – ведущий. Да-да, что вы так смотрите? Доступ есть только у зава и ведущих темы. Значит, вы можете писать и прямо в газете. Показываю: мы входим в завтрашнее меню. Ищем полосу через “пэ”. Набираем двенадцать, это культура, видите? Если вы уже есть в оглавлении, то здесь будет стоять ваш тайтл-ноль и ваш дэд-лайн. Вот и все, пожалуй, заторопилась она, поскольку ее позвали к телефону.
Девочка крутанулась на вращающемся стуле и уже через секунду произносила столь же слитный и скорый монолог в трубку. Я смотрел на клавиатуру. Я не врубался, как выражается молодежь.
Своими словами: я ни хрена не понял. И какую, Господи помилуй, тему я веду? Земную жизнь пройдя до половины, я даже не знал, как мне избавиться теперь от этого самого оглавления и вернуться к чистому полю, предназначенному для моих трудов. Такая вот терцина. Полузабытого английского мне хватило лишь, чтобы сообразить нажать кнопку Esc. Компьютер спросил меня: вы хотите выйти из газеты? Хочу ли я? Да я готов бежать отсюда без оглядки. Я нажал Enter. Передо мной опять возникло чистое поле, чему я отчего-то весьма обрадовался. “Ке фер? – автоматически напечатал я, отчего-то вспомнив Тэффи.- Фер-то ке?..”