Выбрать главу

Что ж, начнем с нейтрального Беляева, решил я. Помянуть его казалось логичным хотя бы потому, что в этом самом “Книжном обозрении” было пропечатано, что, не сговариваясь, одновременно пять-шесть столичных и периферийных издательств выбрасывают на рынок его собрания, пользуясь, должно быть, отсутствием наследников и ориентируясь на рыночный спрос. Я видел здесь повод поговорить о причудах массового читательского вкуса, но испытывал все-таки сильные сомнения – тема ли это для рафинированного отдела культуры Газеты?

4

Но Иннокентий эти сомнения развеял и поощрил меня: что ж, это забавно, напишите строк сто двадцать с выносом. И он как-то странно подхихикнул, потер ладони и даже, кажется, подмигнул из-за стекол очков. Этот самый вынос сначала не на шутку меня напугал, и я засомневался, справлюсь ли с заданием, пока та же хриплоголосая грациозная Вероника не объяснила мне, что вынос – это всего лишь энциклопедическая справка, которая помещается при статье в отдельной рамке…

От отроческого чтения фантаста Беляева у меня осталась в памяти лишь какая-то сама по себе, без туловища, говорящая голова и сдобное тесто, попершее отчего-то по улицам больших городов.

Этого было для Газеты явно маловато, и я стрельнул у соседей по лестничной площадке объемистый том с изображением запутавшихся в водорослях кораблей на обложке, причем быстро выяснилось, едва я прилег на кушетку, что я путаю авторов “Аэлиты” и “Ариэля”. Из предисловия советских лет я выудил и подробности биографии фантаста (которые и пойдут в вынос, решил я), дожившего под

Ленинградом, как оказалось, до самой блокады. Сочинитель пропал без вести, а дом его оказался сожжен, и вместе с автором и домом исчезли и все его бумаги. И я позавидовал такому, чисто художническому, концу, потому что он оставляет надежду у оставшихся, что и дом, и архив просто перенеслись в другое место мира, и автор и сейчас продолжает сочинять в тесной каморке, служившей ему кабинетом, под потрескивание в печке сосновых дров.

Вот дивно, думал я, шурша страницами, когда не от мира сего сочинитель, чудак и графоман, поденно пишет и пишет, чтобы уберечь семью от голода, в какие-то сомнительные журнальчики для юношества, а из-под его пера выходит странная фреска. Что ему, живущему посреди большевистской России в продуваемой балтийскими ветрами неприютной переименованной бывшей столице павшей империи, что ему южное Саргассово море, где хищные водоросли цепко обнимают и душат в объятиях потерпевшие крушение чужие корабли? Эти плененные умирающие бриги и каравеллы, каких он никогда не видел, со сгнившими парусами и ревматическим такелажем, с корпусами, разъедаемыми временем и солью, не автопортрет ли самого автора, бедного фантазера, и его соотечественников, отправившихся было из насиженного места в чудесное плавание, но угодивших как раз в самое болото земли, увязших в мировом тесте, захватившем их в пожизненный полон?

А эта причудливая коммунально-барачная жизнь, что ведут пленники этого жуткого моря, почти призраки в своем плавучем городе погибших надежд, с непонятной животной настойчивостью силящиеся воспроизвести иерархию и условности мира, в который им больше никогда не вернуться,- уж не пародия ли это? А его романтические герои, бестелесные счастливцы, вечно обреченные на сладкий сон счастливого финала,- им никогда не проснуться. Эдакий советский

Андерсен, узнавший печальную участь вещей и наивно зашифровавший свои прозрения. Его демонам надмирным и демонам подводным равно не суждено уплыть-улететь от земной участи; им увязнуть в мировом тесте вместе со всякой сухопутной тварью… Сквозь дрему я успел отметить, что товарищ Беляев отчего-то ненавидел газеты.

Буквально в каждом его сочинении, где дело происходило в некоей порочной буржуазной загранице, именно от продажных газет исходили всяческая мерзость и вонь, а его благородные герои именно с этой стороны отчего-то ожидали особенно гадостных неприятностей.

5

В следующий четверг Коля Куликов настиг меня в редакционном баре. Он бесцеремонно, как это было принято некогда в пестром зале ЦДЛ, подсел к моему столику и произнес фразу, показавшуюся мне несусветной:

– Хорошо ты им вставил, старик.

Кому это – им? И что я такое вставил, я никому ничего не вставлял.

– Я прочитал твою статью, Кирюха. Про Беляева. Класс, да и только. Верно, эти самые погибшие корабли – советская коммуналка, романтичная и тухлая одновременно, разросшаяся до размеров страны. Но они-то, эти заумные снобы, и по-русски-то говорить не умеющие,- ума не приложу, как они это напечатали?..

Поздравляю, считай, ты ступил на тропу войны. Впрочем, твое счастье, что в литературе этот ходячий Пейзаж После Битвы с

Собственными Комплексами ничего не смыслит. Так что некоторое время в запасе у тебя есть…

Он продолжал болтать, исподволь указывал на того или этого, входящего или выходящего из бара, сыпал именами и должностями, я механически оглядывался, кое-что примечая, на самом же деле пребывая в состоянии оглушенном. О ком он отозвался столь непочтительно, я вообще не понял. Не о милейшем ли Иннокентии?

Но обращаться за разъяснениями не стал, мне претила развязная манера собеседника. И другого я не мог взять в толк: что он имел в виду, говоря о тропе войны?

Тут к нам подошел, по-медвежьи переваливаясь, милый толстячок в пенсне и свободной клетчатой рубахе навыпуск. Он все время улыбался и вежливо пожал мне руку, когда нас представили. Звали его Эдик, Эдуард, а фамилия у него была совсем псевдонимная -

Цедрин, и оказался он ни много ни мало заместителем главного редактора Газеты. Обращаясь к Коле Куликову, он тут же принялся рассказывать какую-то историю:

– Я же всегда говорю, не надо принимать всерьез то, что мы пишем в нашей Газете. Посуди сам: ко мне приехали знакомые из Франции.

Куда их вести – ума не приложу, не в Дубовый же зал к вашим алкашам. И тут вспомнил, что накануне в нашем разделе “Ресторанная критика” читал про какую-то новую французскую ресторацию, куда устриц доставляют из Парижа самолетом. И какие-то там наверченные блюда

– названий не упомнить. Единственно, что меня насторожило, цены тоже вполне парижские, то есть в среднем раза в два ниже, чем в наших кабаках. Я эту самую “критику” проштудировал, назубок выучил пяток названий салатов и горячих блюд, ну, думаю, утру я нос моим французам. И мы заранее договариваемся, что заказываю я. И вот приходим мы в этот самый кабак. Прямо скажем, неказистый, скатерти, правда, чистые, но чтобы так и повеяло дорогой изящной простотой – тоже было бы натяжкой утверждать.

Подходит официант – один. Без перчаток. Подает меню, карту вин.

Но я, как завсегдатай и знаток, заказываю, не глядя: мол, на закуску такой-то салат, не помню уж, как его звать, на горячее то-то, потом то-то, пить будем то-то… Замечаю, официант смотрит на меня с каким-то странным и очень недобрым выражением.

Я еще что-то там вякаю, он молчит, но как-то набычивается. “Ну что,- спрашиваю,- все понятно?” “Ты куда пришел?” – он спрашивает. “Туда-то”,- говорю, радуясь, что французы не понимают по-русски. “Ну, если туда-то,- советует он и наклоняется к моему уху,- то смотри в меню и не выпендривайся”.

– Он так сказал? – удивился я.

– Очень просто,- встрял Коля-Сандро,- ресторан этот бандитский, открыт для отмывки денег. Заказал рекламу, наша девочка и расписала по полной программе. Чистая джинса.

– Тише, тише, Николя, нас могут услышать! – Эдуард подмигнул и отправился дальше, мило переваливаясь. Он тут же подсел еще к одному столику и, кажется, принялся рассказывать ту же историю.

Он походил на дежурного весельчака, каким всегда отведено место в любом штатном расписании, но никак не на начальника.

– Пересидел трех главных редакторов,- сказал Коля, глядя Эдуарду вслед.- И знаешь почему? Вовремя оказался у истоков, начинал с