Он был в ловком пиджаке, сверкающих штиблетах и рубахе-апаш, открывавшей его мощную красивую шею. Большинство сотрудников, с первого по третий этаж, в редакцию приходили, соблюдая, так сказать, американский стиль, в джинсах и свитерах, что, конечно, отражает лишь русское представление об Америке – попробуйте-ка в официальный тамошний офис заявиться на работу в таком-то виде, годящемся по тамошним представлениям лишь для воскресного пикника. Он был спортивно подтянут – не чета мне. Его бородка была подстрижена до уровня трехдневной щетины, что давало возможность разглядеть крупные малиновые губы сластолюбца; прическа, насколько я могу судить, была модной, хоть и делала его – вкупе с серыми, подернутыми уже едва заметно возрастной рыбьей мутью, простонародно близко посаженными быстрыми и хитренькими глазами -неуловимо похожим на полковника ЦРУ из американского боевика – седоватый ежик с подбритыми висками; от него довольно явственно припахивало дорогим одеколоном – смесь запахов спермы и арбуза – и, кажется, коньяком. Вальяжность его говорила о довольстве – в любом смысле этого слова; впрочем, он производил впечатление общей собранности.
Ну да все это внешнее, пустяки. Главное же, что вызвало у меня изумление, едва я обнаружил Колю Куликова в Газете сидящим рядом со мною в отделе культуры, так это его, как говорится, идейная репутация последних лет, когда иссякли былые победы. Я не слишком разбираюсь в идеологических оттенках, но Коля в поздние годы реформ, я слышал краем уха, что называется, полевел, не был, конечно, записным коммунистом, но шился среди публики националистического оттенка, что, вообще говоря, вовсе не было удивительным, это вполне типично для любого литератора, чьи творения, так сказать, перестали конвертироваться и на европейские языки больше не переводятся,- и с чего бы тогда, собственно, продолжать ходить в западниках. Кроме того, он был все-таки советским литератором, "университетов не кончавшим", и что он делал в отделе, сплошь укомплектованном либеральными интеллектуальными культурологами, было решительной загадкой. Единственным объяснением мог бы служить тот факт, что жанр светской хроники был навязан начальством Иннокентию, равно как и спортивная хроника, поскольку под крышу других отделов никак не влезал, а на роли светских и спортивных хроникеров музыковедши решительно не годились. Вот и пришлось, по-видимому, согласиться на Колю Куликова, к тому ж, если вдуматься, при его пронырливости и знакомствах, хорошо подвешенном языке и беглом пере это занятие было как раз для него.
– Рад тебя видеть здесь,- потискал он мое плечо.- Ведь в этой лавочке до сих пор я был один – писатель. Теперь нас двое, а это больше, чем единица…
Признаюсь, меня шокировало даже не то, что он всуе переиначивает Бродского, но что вот так запросто ставит нас, себя и меня, на одну доску: я все-таки о голых комсомолках в бане не писал, я числил себя по разряду наследников хоть Бунина, хоть Газданова да хоть бы и самого Набокова, но в рядах разгребателей авгиевых конюшен – социальных или эстетических – отродясь не состоял. Это откровенное предложение корпоративной солидарности я счел тогда лишним проявлением его дурного вкуса: как будто зоной пахнуло, так, наверное, в лагерях сбивались в кучки по принципу членства в творческих союзах… Кроме того, я испытывал к Газете известный пиетет, и меня резанула его небрежность: лавочка. И я лишь кивнул ему тогда, пробормотал что-то условно вежливое и уткнулся опять в свой монитор. Глупый снобизм, мне бы расслышать в последней его фразе своего рода предостережение. Не мог же я подозревать, что вскоре мне пригодится его солидарность. Очень пригодится.