- Ш-ш-ш, - прихожу в себя, поднимаясь на ноги и нагибаясь к нему так, чтобы как следует обнять, прижать к себе. Он не брезгует. Не отстраняется.
Обреченно хватается за меня обоими руками, задыхаясь от рыданий.
- Эдвард, - шепчу я, нежно целуя его мокрую кожу, - не стоит… это того не стоит… я здесь.
- Н-н…
- Всегда здесь, - заверяю, улыбнувшись сквозь собственную соленую влагу, наворачивающуюся на глаза, - я с тобой. Тише.
Давится воздухом. Давится, пытаясь прекратить столь вопиющее проявление слабости, но оттого плачет лишь сильнее. Отзвук всхлипов эхом раздается по палате.
Он даже плачет строго. Больно, строго, режуще. Как человек, утративший последнюю надежду.
- Как это случилось? – тихо спрашиваю я. Тоже сдаюсь.
- С-с… - ему требуется немного времени, чтобы вдохнуть достаточно воздуха, - снар-р-ряды взрываются…
Теперь сильнее цепляюсь за него я. Теперь мне страшно.
- Близко?
- Очень… мне жаль, Изабелла.
- Белла, - ненавижу, когда он исправляет то имя, которое я назвала первым, на полное. Мне кажется, так он отдаляется, - я – твоя Белла, полковник.
Он стискивает зубы, запрокидывает голову, но не отталкивает меня. Не хочет. Не может.
- Ты жив, Эдвард.
- Это не утешение.
- Для меня – самое большое, - честно признаюсь, улучив момент, чтобы посмотреть в глаза. Красные, опухшие, но родные. Теперь родные. Мои голубые глаза.
Мое откровение их шокирует. Слез становится больше.
- Ты не пожалеешь?.. Хотя бы через пару месяцев? – он спрашивает это так, будто я уже от него отказываюсь. Будто вообще могу.
- Я через десять лет не пожалею, - уверено отвечаю ему, аккуратно обвив пострадавшую руку. Никакого ужаса, никакого обречения не чувствую. Возникает ощущение, что тот случай с Норвилом, давным-давно, сон. Если человек любит, увечья – всего лишь жизненная составляющая. Никак не помеха. А вот если нет…
- Эдвард, - пробираюсь губами к его уху, перед этим поцеловав в висок, - я тебя люблю.
Он рвано вздыхает. Рвано вздыхает и, быстро-быстро кивая, впивается правой рукой в мое плечо.
- Я тебя тоже, Красавица…
С его словами все для меня становится на место. Все становится светлым и ласковым, как то покрывало, под каким пряталась в детстве. Безопасным.
Я улыбаюсь, целуя его. Я улыбаюсь, осознавая, что этот невероятный мужчина со мной и что он жив, несмотря на смерть, проскользнувшую настолько близко.
И я буду улыбаться ещё множество раз, пока он рядом: когда узнаю, что у нас есть разрешение вернуться в Штаты; когда надену на его палец золотое кольцо; когда увижу две полоски на белом тесте; когда в продуктовом магазине увижу подросшего Адиля со шрамом на левой щеке и узнаю его; когда зайду покупать книги по кулинарии и встречу Алека...
Когда снова стану Беллой – той, которую, думала, оставила за последней гранью в двухтысячном году.
Непременно. </p>
Они сошлись:
Вода и камень,
Стихи и проза,
Лед и пламень...
2000 год
<p>
Я хорошо помню ту ночь.
Я помню мигающую лампу с тусклым светом, я помню длинную койку со светло-голубой простыней и больничную сорочку в горошек, которая скрывала бесчисленные бинты.
Я помню точное расположение всей мебели, которая стояла в палате: узкий и неудобный диван у окна, сгрудившиеся у койки приборы с мигающими датчиками, лампочками и проводами, маленький стул, придвинутый ко всему этому «великолепию» слева, и даже то, сколько трещин было на потолочных плинтусах.
Та ночь была единственной, в которую свою дотошную на мелочи память я была готова променять на любое другое качество. В идеале – умение абстрагироваться.
Я сидела и сидела, часами, не вставая, перед его кроватью и смотрела в глаза. Я сидела и не позволяла лицу исказиться, а слезам, пусть даже на секунду, вырваться из их плена. Он бы не оценил, а я бы не простила потом. Непозволительная роскошь эти слезы…
Но самое страшное было в другом: я не могла прекратить поиск решения. Раз за разом, минута за минутой, проигрывала в голове все возможные варианты как могу помочь, но, не находя ничего, падала в такую яму отчаянья, что хотелось рвать на себе волосы.
Я никогда не любила Норвила. Более того, порой мне казалось, что я его ненавижу. Но отпустить, позволить уйти было задачей невыполнимой. Это резало меня изнутри, а я ничего не могла сделать. Беспомощность - самое отвратительное из чувств. Даже любви хуже.
Этот мазохизм выглядел вдвойне смешным хотя бы потому, что избежать его было невозможным. Я ничего не выбирала. Я знала, что он военный. Я знала, что эта профессия опасна с точки зрения неожиданной смерти (в лучшем случае). Моя мама предвидела ещё даже тогда, когда не болела, когда не впадала в беспамятство чаще, чем пребывала в трезвом рассудке, что «он не успокоится, пока не отхватит все себе причитающееся».
На деле так и вышло: Норвил с радостью, едва ли не с детским восторгом сообщал, что отправляется воевать на благо Штатов; что Американский флаг, будь он не ладен, скоро распространится по всему миру, и он будет одним из людей, кого потом будут чествовать школьники – как тех, кто принес США предыдущие пятьдесят штатов.
Его не интересовала ни я, ни то, что будет со мной после его смерти. Так почему же меня это сейчас интересует?
- Ты скоро выйдешь замуж? – я поворачиваю голову в его сторону. Страшная улыбка, исказившая лицо, напоминает маску. Это и есть маска – он не улыбается. Снаряд, попавший в него, улыбается. Не Норвил.
Когда-то у него было темные густые волосы и красивые широкие брови. Сейчас то, что осталось, никак не соответствует старым фотографиям и моим детским воспоминаниям. Одни лишь карие глаза – знакомые – подсказывают, кто этот человек на самом деле.
- В этом есть смысл? – пожимаю плечами, с опаской глядя на его изувеченные руки. Боюсь трогать живое мясо. Боюсь увидеть на пальцах свежую кровь…
- Есть, говорят, - он прочищает горло, немного поморщившись. Мимика почти отсутствует. Если бы он имел шанс выжить, я уверена, пожалел бы, - дети, например.