Я нервно усмехаюсь. Последнее время я все делаю нервно.
- Нет, не думаю.
У него была отличная фигура. У него была белозубая улыбка. И, сколько себя помню, его глаза горели огнем. Не всегда, конечно, безопасным, но все же…
- И что ты будешь делать, когда все кончится? – он устроил мне интервью? Сейчас?
- Я не знаю.
По-моему, честно. Хотя бы честно.
- Будешь носить траур? – его левая бровь изгибается в презрении. Знает ведь ответ.
- Нет.
- Даже пару дней?
- Если ты так хочешь, пару дней поношу.
Мы прожили вместе с этим человеком три года. Ну почему я ничего не чувствую? Ну почему мне его совсем не жаль?.. Я боюсь потерять не Норвила, а тот устоявшийся порядок, тот план, к которому привыкла жить и с которым усилием воли смирилась.
У меня болит не сердце. У меня болит голова – из-за предстоящих похорон, проводов, бумажных дел и денежных выплат…
Человек уходит из моей жизни, а я все ещё играю с ним, все ещё дразню. Мама бы не одобрила такого поведения – обвинила бы меня в сумасшествии.
«Изабелла, он – твой отец. И тебе следует принимать это в расчет».
Да уж… в таком случае, согласно обычаям, мама, здесь должна быть ты.
- В нашей стране все имеют предсмертную просьбу, так?
Его вопрос выбивает меня из колеи. Я теряюсь. Отвлекаюсь.
- Да, наверное.
- И я?
- И ты, - вздыхаю, прикрывая глаза. Ожоги восьмидесяти процентов тела – не то зрелище, которым хочется любоваться. А если представить, насколько это больно… а он ещё разговаривает со мной. К тому же, достаточно ровно и спокойно. Смерти не боится – видел в лицо сто и один раз.
- В моем столе есть лист с адресом. Отправь на этот счет пять тысяч.
Я не могу даже удивиться как следует – внутри все так крепко стянуто, что не вздохнуть.
- Кому? – через пару дней я сама узнаю, кому. Стелле Говард и её… сыну. «Незаконнорожденному», как с глубоким отвращением продекламировала бы бабушка Мари. Моему брату, который знать не знает, что я на этом свете существую.
- Это имеет значение?
На миг задумываюсь. Затем качаю головой. Деньги-то все равно не мои. Исполню.
- Это все?
- Почти… - с трудом повернув голову, он прижимается лицом к подушке, промокая рану. Кровавый отпечаток идеально заметен на синей ткани. Утешает лишь то, что для сего заведения это не впервой. – Принеси мне похлавы, Белла.
- Ты уверен? – я не спрашиваю, зачем и почему, я не спрашиваю, где достать ее в одиннадцать ночи, и меня точно не интересует мотив этого желания. Спрашиваю лишь потому, что сомневаюсь, что отец будет в состоянии проглотить хотя бы кусочек – вчера его при мне кормили через зонд.
- Да.
- Хорошо, - я с готовностью поднимаюсь. Видимо, уйти хочу больше, чем могу это признать. Для него, разумеется, это не новость. Вряд ли меня он бы хотел видеть здесь.
В тот раз, когда оборачиваюсь, прежде чем закрыть дверь палаты, я вижу Норвила без приукрашений и преувеличений, таким, как есть. Обезображенное лицо, искалеченные руки, перебинтованное, слабое и беспомощное тело, потухший взгляд и впавшие щеки. Я вижу его последний раз – когда вернусь, пробежавшись под ледяным дождем до ближайшей сувенирной лавки и обратно, сорочки в горошек видно не будет – её накроют тонкой белой простыней. </p>
* * *
<p>
Сегодняшний вечер начинается для меня с балета. Стремглав кидаясь к билетерше, я забираю последний билет в партер, где-то с краю, ряду на втором и отдаю за это большую часть деньги, что у меня сегодня с собой.
Постоянные посетители недовольно шикают на меня, когда после третьего звонка пробираюсь к своему месту. Моя одежда, несмотря на то, что это хотя бы юбка – уже достижение – никак не соответствует их представлениям о посетительнице чего-то столь грандиозного. Я сажусь рядом с женщинами в вечерних платьях и мужчинами в костюмах, делая вид, что не обращаю на них никакого внимания.
Начинает играть оркестр, и они вынуждены оторваться от меня. С первыми звуками музыки гаснет свет, и в этой теплой, просторной темноте я, наконец, обретаю свободу.
Я расслабляюсь на кресле, немного вытянув вперед ноги, я перестаю сжимать пальцы с той неистовой силой, с какой делала это прежде и постепенно, минуте к пятой, выравниваю свое сбитое дыхание.
Всю свою сознательную жизнь я провела с мамой. Мы жили вместе, ни от кого не зависели и делились друг с дружкой своими секретами. У меня была чудесная мама с голубыми глазами и вечно топырящимися рыжими кудряшками. Она традиционно носила в волосах синий обруч. Она традиционно на ночь стягивала их синей резинкой. Вообще синий – ее любимый цвет.
Мама не пыталась внушить мне ужас брака, но говорила о нем с пренебрежением, как и обо всех мужчинах. Мой отец – Норвил – ее школьная любовь, ее глупая девчоночья мечта. Если бы я не появилась, ничего их вместе бы не держало. И хоть меня она любила, но с осознанием того, что закончить колледж не сможет, свыклась с большим трудом.
Занавес поднимается. Дирижер взмахивает руками, и тут же, по команде, из оркестровой ямы доносится удар тарелок. Скрипка вступает, заставляя сердце биться где-то в горле, хотя классическая музыка – последнее, что бы я согласилась слушать.
На сцене мужчина с загорелым лицом, в высоком тюрбане с сияющим в нем алмазом и широких шароварах огненно-красного цвета. Это главный евнух, как гласит моя программка, с трудом читаемая в темноте. Имя актера располагается как раз под названием балета.
Он о чем-то переговаривается с прелестнейшими одалисками в темно-золотых костюмах и хохочет. Господи, даже евнух хохочет…
Я усмехаюсь, скрестив руки на груди и откинувшись на спинку кресла. Оно красное, большое и уютное. Мягкий бархат приятен голой коже рук.
Мы с отцом встречались два раза в год – в апреле и в октябре. Он брал меня к себе на каникулы во Флориду на две недели и, как правило, всегда водил в Диснейленд, в кино или в кафе-мороженое. Съезжаясь, мы молчали. Нам не о чем было разговаривать и нечего было обсуждать.
Стандартный набор вопросов: «как дела?», «как Рене?», «ты еще любишь мармелад?».