Выбрать главу

- Где девочка? – я его не слышу. Я не желаю его знать.

- В городе небезопасно, тебе нельзя здесь оставаться.

- Скажи мне…

- Травмы не так серьезны – у тебя есть шанс благополучно добраться до убежища.

- Не смей врать…

- Тебе не будет ничего угрожать и о тебе позаботятся. Я прослежу.

- ГДЕ РЕБЕНОК? – не выдерживаю я. Игнорируя запреты, игнорируя страх наказания и очередной боли, оставляя за спиной даже болезненный удар, пронзивший голову при громком звуке, кричу я. Мне нужна правда. Мне нужно услышать правду. Я не знаю, где нашел он эту тряпку, но я не верю. Я не поверю ему. Нет!

Эдвард вскакивает со своего места так резко, что вторая порция моего крика застывает в горле. Руки, на одной из которых, как выясняется, капельница, прижимают к подушке. А покрасневшее от гнева лицо нависает прямо над моим. Голубые глаза налиты кровью. В них только всепоглощающая злость. Нет, не злость. Бешенство.

- Твоя дочь мертва! – выплевывает он, до боли сжав мои запястья, - мертва, Белла! Но я не позволю умереть и тебе! Слышишь меня? НЕ ПОЗВОЛЮ!

Тихонький всхлип – все, на что меня хватает, после такого откровения. Тихонький всхлип и безмолвные слезы.

Они, похоже, устраивают Эдварда больше, чем все остальное.

Смерив меня негодующим взглядом, он отстраняется.

- Завтра утром я отвезу тебя в убежище, Изабелла. Это не обсуждается.

 </p>

* * *

<p>

В моей комнате бордовые стены. Темно-бордовые, как венозная кровь. И два окна - слева и справа – задернутые длинными занавесками из какой-то грубой ткани. На полу, кое-где прикрывая голые доски, лежат ковры. От старости и пыли рисунки на них уже не разобрать.

Моя комната – самая большая во всем доме. А сам дом небольшой – три спальни, гостиная и кухня. В тот день, когда привез меня, Эдвард не особо церемонился с хозяевами. К виску мужчины с седыми усами он приставил пистолет, а женщина, как по сигналу, сразу же провела меня к комнате.

Я хотела ужаснуться – не смогла. Смерть Нури на многое открыла мне глаза и доказала лишний чертов раз: жесткость повсюду. Оттого, что сегодня её нет здесь, не значит, что не будет и завтра. Глупо противиться. Глупо противиться даже если эта жестокость выливается на тебя.

И все же, я не буду отрицать, что порой, прорыдав ночь в подушку, думаю, что все устроилось как надо. Ее мучения кончились. Ей не больно, не страшно, она не видит взрывов и смертей, она не должна прятаться по подземельям… Ангелочек должен быть среди ангелов. Ей повезло… наверное, повезло.

Вообще, по договоренности с Калленом, мне запрещено покидать комнату и спускаться по лестнице к хозяевам. Но с Баче – тем самым господином, который ради своей семьи вынужден был принять меня в дом – у нас особая договоренность. Я не обуза. Я не содержанка – он не обязан просто так меня кормить и защищать, как свою дочь. Каждое утро я спускаюсь к Ниле, его жене (разумеется, после того, как это стало физически возможным – больше трех недель ей самой предстояло подниматься ко мне и выхаживать) и помогаю с приготовлением пищи (благо, Афият многому меня научила). В обед, сразу после молитвы, которую мулла кричит с близлежащего минарета, я мою полы. Сначала внизу, потом наверху. У Нилы слишком болит спина для такой уборки, а их дочь вот уже как семь лет не в состоянии подняться с инвалидного кресла.

Мы проводим вместе много времени и постепенно притираемся. По крайней мере, друг друга не ненавидим. Потихоньку учимся доверять.

Эдвард приезжает ко мне каждый четверг. Я не имею ни малейшего представления, зачем ему сдалась, но свой ритуал он никогда не нарушает: снег ли, дождь ли, невыносимая ли жара. Урчание мотора его машины – и мужчина на пороге. Я знаю, когда он будет здесь, а потому заблаговременно запираюсь в спальне. Несмотря на всю глупость того, что делает, всю абсурдность и непонятность для меня, он все же спас мне жизнь, забрав оттуда, из-под пуль, прошлой зимой. Я не забываю такие вещи.

Бывает, он приезжает на выходных – редко, но случается. И подолгу сидит со мной в спальне, лениво перекидываясь какими-то словами. С каждым приездом смотрит по-особенному. Вначале едва ли не с отвращением, а потом, ближе к лету, уже проще, лучше. Я ему нравлюсь.

Он не говорит о себе и мало спрашивает обо мне. Порой возникает ощущение, что хочет застыть в этом моменте – конкретно в нем, никаком другом – и никуда больше не двигаться.

Странные вещи происходят и со мной – когда он рядом, мне спокойно. Я не знаю ничего об Адиле, об Алеке и вообще о течение войны – у Бачи нет телевизора. Мы живем в своем мирке и не высовываем нос наружу – нас изолировали от всего. И отражением этого «всего» для меня и является Эдвард. Я начинаю понимать, почему посмела захотеть его той ночью… в нем есть что-то удивительное. Что-то, на первый взгляд, незаметное, незначительное, а если присмотреться…

Бывает, он ведет себя со мной очень грубо. Он чертыхается, хмурится, его глаза наливаются кровью и кожа багровеет… но он никогда не поднимает на меня руку. С каждым разом, с каждой ссорой, мне чудится, даже кричит тише. Прекращает.

По приказу «Американского Полковника», как вынужден Бача называть моего благодетеля, я могу не носить чадры. Отец семейства и сам бы меня не заставил – у него есть жена, а я по возрасту вполне подойду на роль второй дочери – но сделал вид, что согласен. Это немного расположило Каллена к нему. Напряжение между ними ощутимо спало.

Но однажды все изменилось. Однажды, зимней ночью, когда мы уже собирались ложиться, в дверь постучали. Я не слышала шума машины, сегодня был не четверг, а потому посчитала за право спуститься и хотя бы одним глазком посмотреть, кто здесь.

Неужели наша безопасная территория, расположившаяся вдали от линии огня, перестала быть таковой? Эти мысли пугали, а потому я всеми силами старалась отогнать их подальше.

Когда Бача, скрепя замком, отпер дверь, так и не дождавшись ответа на вопрос «кто там?», пришедший предстал перед нами во всей красе. И, разумеется, был узнан.

Эдвард с каменным лицом, вымокшими от снега волосами и крепко сжатыми губами, не разуваясь, прошествовал со мной наверх. Сдержал даже свое негодование по поводу того, что я была среди тех, кто его встретил.