В нескольких минутах езды от города Жендрё снова съехал с шоссе и покатил по множеству узких, извилистых дорог, на большинстве из которых лежал ровный, глубокий, нетронутый снег, коварно припорошивший границу между дорогой и кюветом. Совершенно очевидно, что их машина проходила здесь первая с начала снегопада. Дорога отнимала все внимание Жендрё, но все равно он постоянно бросал взгляды в сторону Рейнольдса. Предельная бдительность его была почти сверхъестественной.
Рейнольдс никак не мог догадаться, почему полковник съехал с главной дороги, как не мог до сих пор уразуметь, зачем тот свернул с дороги тогда, первый раз. Что ему было нужно? Избежать тогда встречи с большой полицейской машиной, ехавшей на запад в сторону Комарома?
А теперь миновать полицейский блок-пост при въезде в город?.. Об этом посте Рейнольдса предупредили еще в Вене, и последнее было довольно очевидно. Но причину таких действий было совершенно трудно понять. Рейнольдс решил не тратить времени на разгадку этих маневров: ему хватало и собственных забот. А на решение своих проблем, похоже, оставалось не более десяти минут.
Они проезжали по извилистым, застроенным с обеих сторон виллами улицам и мощенным булыжником жилым кварталам Буды, западной половины города, постепенно снижавшейся в район Данубе. Снегопад здесь был не таким сильным. Из окна автомашины Рейнольдс увидел смутные очертания горы Геллерт, ее серый острый гранитный силуэт выступал из снежной завесы. Он увидел массивное здание отеля «Святой Геллерт». По мере приближения к мосту Франца-Иосифа Рейнольдс вспомнил, что они подъезжают к тому месту, откуда жители города когда-то пустили по склону Данубе утыканную гвоздями бочку, в которую заточили вызвавшего недовольство граждан епископа. Да, в те времена действовали просто любители, мрачно подумал Рейнольдс, старый епископ не прожил в бочке и пары минут... Там, на Андраши Ут, все, должно быть, устроено гораздо изощреннее.
Они миновали район Данубе и поворачивали влево, на Корсо, когда-то респектабельную набережную с расположенными на ней многочисленными кафе и ресторанами. Набережная находилась на другой стороне реки, в другой части города, именуемой Пештом. В этот час она была темной, безлюдной и пустынной, как все улицы столицы, по которым они проезжали. В ней ощущалась тоска по прежним дням, вызывающая возвышенно-романтическое воспоминание о прошлом, более ранних и счастливых временах. Трудно, невозможно было вызвать в памяти облик тех, кто здесь прогуливался всего каких-нибудь два десятка лет назад: людей веселых, свободных, уверенных в завтрашнем дне и устойчивости мира, уверенных, что грядущее будет таким же светлым, беззаботным.
Даже смутно, даже приблизительно все это невозможно уже было представить. Невозможно представить себе вчерашний Будапешт, самый прекрасный и счастливый из городов, каким никогда не была Вена. В этот город приезжало столько жителей Западной Европы, иногда на очень короткое время, на день-другой, чтобы потом, поддавшись очарованию этого города, никогда уже не вернуться домой. Но все это миновало. Даже память об этом почти ушла.
Рейнольдс никогда раньше не бывал в этом городе, но знал его так хорошо, как мало кто знал из жителей Будапешта. Дальше западного берега Дуная, в переполненной снегом темноте, смутно маячил дополняемый воображением королевский дворец и собор, в котором когда-то короновали королей, он знал, где они расположены, знал, что они все еще стоят на прежнем месте, знал их так хорошо, словно прожил в городе всю свою жизнь. Справа возникло величественное здание венгерского парламента и связанная с трагическими событиями, обагренная кровью площадь перед ним, на которой во время Октябрьского восстания погибла тысяча венгров, раздавленных танками и расстрелянных из крупнокалиберных пулеметов АВО, установленных на крыше самого парламента.
Здесь все дышало подлинностью. Каждая улица, каждое здание стояли там, где им и следовало стоять, — точно там, где ему рассказывали, что они будут, но Рейнольдс не мог избавиться от растущего ощущения нереальности, иллюзорности происходящего, словно был просто зрителем, наблюдающим за всем этим со стороны. В обычных условиях лишенный воображения человек, которого нещадно натаскивали на то, чтобы он был полностью лишен воображения, чтобы подавлял свои эмоции и чувства, подчиняясь жестоким требованиям прагматизма и разума, не проявил бы никакого интереса к окружающему. Вот почему Рейнольдс отметил довольно странное состояние своих мыслей, теряясь оттого, что не мог дать им объективную оценку. Это могло быть и неким предчувствием поражения, уверенностью, что старый Дженнингс никогда снова не вернется домой. А может быть, это было просто следствием воздействия холода, усталости и безнадежности, делающей все призрачным в пелене, падающего снега, завесившего все окрест. Но ему было хорошо известно, и он вполне отдавал себе в этом отчет, что причина возникших в нем чувств не заключалась ни в одной из названных вероятностей. Это было нечто иное.