— Скажите, Геннадий Васильевич, как по-вашему: могло ли так произойти, была ли на то причина, чтобы утром следующего дня Тамара Михайловна пошла в медвытрезвитель справляться о незнакомце, которого вы встретили накануне в своем подъезде?
Глаза у Подгородецкого были мелки, узки; показалось, он силится вытаращиться и не может. И хочет ответить, а немота парализовала его.
— Вы что, Борис Ильич? — опомнившись наконец, спросил он с участием, с тревогой — не за себя, за Кручинина; тяжеловат стал подбородок: отваливалась челюсть, резче — тени запавших щек.
Был еще протокол, свеженький, подписанный фельдшером вытрезвителя, — там суть излагалась пространней, чем в справке, которую изучал Подгородецкий так тщательно.
На этот протокол ему потребовалось несколько секунд.
— Мертвый хватает живого, бывает! — произнес он, тяжело дыша. — Пускай! Стерпим, Борис Ильич, не та у мертвого хватка! Мертвый живого — грязная картина! А живой мертвого? — ткнул он пальцем в протокол. — Грязнее! Грязнее, Борис Ильич, заверяю вас, поскольку живой, кроме всего, имеет душу! Зачем покойницу впутывать! — сорвался у него голос. — Возьмем гуманизм, извините меня, даже не наш, не советский. Как это обрисовывается? Душу растравлять? А если советский, наш — тем паче! Когда Тамару Михайловну хоронили… — всхлипнул он, утерся рукавом, — говорилось чистосердечно: земля ей пухом! Но какой же, Борис Ильич, извините, пух? Какой же пух, если каменюки в могилу кидают! И кто? — напустился на фельдшера. — Вышибала, имеющий дело с алкоголиками, трудовые граммы их же, недопитые, допивающий! Грязная картина, Борис Ильич, заверяю вас!
Этого следовало ожидать. Кручинин был готов к этому.
— Я разделяю ваше горе, Геннадий Васильевич, — сказал он суше, чем намеревался. — Но жизнь идет и требует своего. Тот, который незримо присутствует здесь, тоже мертв, — тронул он папку с протоколами. — Не забывайте об этом, пожалуйста. И кем бы ни был он, закон не разрешает нам забывать про него, хотя бы трижды было трудно у нас на душе. Вы мужчина, Геннадий Васильевич, и должны со мной согласиться. Это моя обязанность.
— Соглашаюсь, Борис Ильич, — уронил Подгородецкий голову на грудь. — Умом то есть, сознательностью, а сердце, извините меня, сжимается железными пальцами.
Кручинин произнес как бы вскользь:
— О пальцах записывать не будем, если не возражаете. Это к делу не относится. А то, что к делу, запишем. Опять же я вас слушаю.
— Опять же объяснить затрудняюсь, — тяжко вздохнул Подгородецкий, но скорби уже не было в глазах, было смирение. — Куда ходила Тамара Михайловна и насчет кого справлялась — это мне совершенно неизвестно. Но заверяю вас: не могла никуда ходить. О том происшествии, которое произошло, ни я, ни она понятия не имели. Нет, Борис Ильич, это чей-то кошмарный сон. Тут уж, извините меня, дебет с кредитом никак не сходится.
— Но к вам на работу она в то утро прибегала?
Свидетельства сотрудников были запротоколированы: прибегала! Вспомнит ли Подгородецкий? Если вспомнит, значит, это утро было не обычным для него: чем-то врезалось в память.
— И опять затрудняюсь, Борис Ильич, — ответил он виновато. — Жены, к мужьям прибегая, или, лучше выразиться, приходя на работу, в тетради входящей не расписываются. Да она и привычки такой не имела — бегать...
Жили без любви, подумал Кручинин, а все эти пальцы, сжимающие сердце, — игра. Подгородецкий был неприятен ему, но ничего радикального из этого не следовало.
— Раз, правда, зашла, либо утречком, либо в обед. Либо перед Новым годом, либо после, — потер Подгородецкий лоб. — Цигейку на толчке насмотрела, сомневалась, брать ли, но в итоге не взяла: барахло… Моя вина, Борис Ильич, одна: «Янтарь», и тут уж никуда не денешься, а в остальном — не укладывается в сознании! Да если б я хоть волосинку повредил с того товарища, который, как вы говорите, незримо присутствует, на кой мне выдвигаться перед участковым, — загорячился Подгородецкий, — подписки давать, что видел в лицо в своем же подъезде, милицию на себя навлекать! Да если не пентюх последний, не больной на голову, сиди себе, — притопнул он ногой, — не рыпайся, больше всех надо? Меня что, за горло брали, за язык тянули? Так же, Борис Ильич, или не так?
А Кручинину припомнилась новогодняя ночь и разговор с Величко в дежурной части. Они тогда эту версию обсосали со всех сторон.
— Так, Геннадий Васильевич, а как же! — ответил Кручинин и протянул Подгородецкому протокол на подпись.
Задерживать его не было пока оснований.
Когда читал он протокол и когда подписывал, лихорадочная поспешность заметна была в глазах и движениях, будто подстегивало единственное: поскорее уйти, а уходил не торопясь, как бы нехотя, как бы показывая, что жаль расставаться с разумным собеседником, и спешить-то, в сущности, некуда, и если есть еще, дескать, вопросы или будут — к вашим услугам, люди-то свои. Такой у него был вид.