Мне почему-то подумалось, что все-таки он собирается в путь; вошли, присели к столу.
— Новые идеи? Романтика дальних дорог?
Он глянул на меня исподлобья, глаза у него, суженные донельзя, едва светились.
— Без перспективы, — проговорил он мрачно. — Не поймут.
Кто ж это не поймет и понимать-то что? После споров, рождающих истину, мне трудно было перестраиваться.
— Сам себя пойми, — сказал я себе, а ему — с шутливым оттенком: — Черствый хлеб организму полезней.
— Вопрос серьезный, — повторил он, уставившись в одну точку. — Не до хлеба. Сухариками пахнет. Поеду за счастьем — несчастье схлопочу. Посчитают, что драпаю.
Нет, я не оживился и не насторожился — просто замаячило нечто стоящее впереди, как с этими технологами. Не зря Лешка хвалился: замаячит; а может, он-то дурачка и настращал?
У Геннадия тоже прибавилось света в глазах.
— Исключая тебя, караул мне кричать некому, ясно? — произнес он чуть ли не угрожающе, будто я был чем-то обязан ему. — Податься некуда: лес глухой. Наша жизнь! Ты вот за нее агитируешь через газету, а с чем ее кушают, знаешь?
По замыслу, мой взгляд должен был испепелить его или пронзить.
— Ты это кому?
Ничего не осталось от прежнего Подгородецкого, нечего было испепелять.
— Слежка что такое, знакомо? — спросил он обреченно, глаза опять погасли. — А мне знакомо! Клянусь здоровьем, следят, подозревают, — навалился он грудью на стол, словно намереваясь цапнуть меня за ворот. — Край света для них не проблема, зашлют и туда хвоста.
Не зря, выходит, навязал его мне Лешка; ну что ж, подумал я, попробуем использовать момент.
— Есть причины?
— Пропойцу того помнишь? — выпрямился Геннадий. — Которого на Энергетической порезали, а ты его еще в машину ложил. Вот благодаря ему. И по допросам тягают, и ставят под сомнение. Уже было утихло: ну, думаю, поймали, а у них, видно, ни с места, темная ночь.
— Ты-то при чем?
— Я-то? — скривил губы Геннадий, будто бы дивясь моему простодушию. — А знаешь, как они за мундир болеют, когда ни с места и темная ночь? Хватай любого, кто под руку попался, волоки, охаивай, лишь бы перед начальством отчитаться. А это как раз нарушение, понимаешь? В наше время, Вадим, вышестоящие органы за социалистическую законность — горой! Наверху — правда, внизу — кривда. Только как зачуханному Подгородецкому до верхов дойти?
— А не был же зачуханным поначалу, — сказал я. — Поначалу — хвост трубой! Как же это — сник?
Вновь искривились губы у него, и вновь он подивился мне:
— Так горе ж, Вадим. Разве не ясно? Ты же сам, своим присутствием был живой свидетель. Горе подкашивает не хуже ножика в кровавых руках бандюги. А я, когда по первому разу вызывали к следователю, такую глупость спорол, что совестно сказать!
Определенно нечто стоящее замаячило впереди.
— Совестно — не говори, — подзадорил я его.
Он слышал только себя, меня не слышал.
— Следователь — лиса и строит капкан. Хотя, если на откровенность, можно его понять. Факт против меня вопиющий: мое же вранье. Раз совравши, кто тебе поверит? — страдальчески зажмурился Геннадий. — Пословица жизненная, Вадим. Не опровергнешь. Мы с Тамаркой стебнули пол-литра возле стойки, на паях с третьим, примкнувшим, а я, жлоб, заявил под протокол, что культурно ужинали в кафе. Мне Тамарку порочить не хотелось, выставлять перед следователем пьющей. А кафе в тот вечер на замке, вот тебе и факт!
Только и всего? Я весьма сомневался, чтобы Лешка или Кручинин ухватились за такое. Была, видать, иная подоплека.
— Бред! — сказал я. — Тебя подозревают? Это ты подозреваешь всех подряд! Все у тебя буквоеды и сволочи!
Он притих.
— Ну? — подстегнул я его.
— Очень даже может быть, — проговорил он, с трудом шевеля губами. — И сволочей хватает, и я морально не стойкий. Но рассуди, Вадим, не по-ихнему, не по-моему: пропойца тот — в могиле, за это же — статья! Причем, не вдаваясь в подробности, двух мнений быть не может: серьезная статейка! Не шлепнут, так засадят, а у меня ж пацан! Мать на тот свет спровадилась, и отцу кое-что манящее в придачу светит! Слушай, Вадим, — задышал он прерывисто, — нет ли у тебя порядочной фигуры среди этого мира? Хотя бы иметь представление, с какого конца начинать, прибегая к защите. Или, возможно, через газету содействовать?
Пока что я терялся в догадках: напуган он, издерган либо впрямь знает за собой вину?
— Ты что — темнишь? Обвинение, что ли, предъявлено?
— Темню, Вадим, — склонил он покорно голову. — Разреши-ка сигаретку, курево мое на вешалке.
Мы задымили. Неужто я в своих дознаниях и Лешку обскачу, и Кручинина? Мне это было бы лестно.