— А под стражу, Борис Ильич? — опять пытается шутить. — Или до следующего раза?
— До следующего, — отвечаю в том же духе. — Вы ж от нас никуда не денетесь.
Он, видимо, все-таки надеется, что я подам ему руку.
— Никуда не денусь, Борис Ильич. С гарантией.
Я руки ему не подаю.
— Мораль еще за мной. Учтите.
— Да что мораль! — потряхивает головой. — Сожгло уже всего! — показывает где — повыше живота. — У вас, говорят, когда обвинение дадено, суд — последняя инстанция. А последняя инстанция, Борис Ильич, самая последняя, дальше которой нету, — в человеке. В сердце! Вот обида, — добавляет, — пленка кончилась. А то бы я на ней запечатлелся благодаря такому яркому высказыванию.
— А вы не горюйте, — отвечаю. — Вы и без того запечатлелись.
Вот как расстаемся мы с Подгородецким — и легко и нелегко, и шутя и не шутя, и вроде бы поставив какую-то точку, а точка-то не поставлена. Верный ли избран мною тон? Думаю, что верный. С Подгородецким нужно именно так, а почему — не знаю.
Строгость, как вначале, жесткой маской сковывает его лицо. Он, конечно, рад и счастлив, что я отпускаю его, но показать этого не хочет.
С шуточками покончено.
— Разрешите идти?
— Идите, Геннадий Васильевич. А если надумаете что еще, милости прошу.
Шутя и не шутя, и вроде бы точка поставлена, но до нее нам еще далеко.
— Спасибо, что поняли, — поворачивается он к дверям. — По-человечески. — И уходит.
А что я понял?
Вот просмотрю протокол, прокручу запись — подумаю. Но появляется наша секретарша: Константин Федорович свободен. А я просил ее дать знать, когда освободится. Мы с ним с глазу на глаз после партийного собрания еще не говорили. Я, признаться, испытываю некоторую неловкость. Но иду. Свеженький протокольчик в папочке; понадобится пленка — послушаем.
Величко склонился над бумагами, не поднимает головы, рука с шариковым карандашом наготове — сейчас поставит визу.
— Темпы, Борис Ильич, темпы! Когда вы, в конце концов, родите заключение?
Это по квартирным кражам.
Клянусь здоровьем, как говорит Подгородецкий, к понедельнику будет у начальства на столе. Не загрузили бы только в субботу, а воскресенье — мое. За полных два дня рожу.
— Среда, товарищ полковник, последний срок, — страхуюсь.
А он бросает на меня беглый, но колючий взгляд: я его редко так называю.
— Темпы, темпы! А с Энергетической как?
Что-то не нравится ему в бумагах, морщится, визы не ставит, а я раскрываю папочку, выкладываю свеженький протокольчик.
У него манера: сперва полистает, как нетерпеливый любитель занятной интриги, заглянет в конец, словно бы прикидывая, стоит ли браться, а потом уж возьмется.
Взялся. Наблюдаю за ним искоса.
На своем веку начитался и наслышался он всякого — ничем не удивишь. Реакция у него на свеженький протокольчик — как бы это выразиться? — нулевая! Можно подумать, что я подсунул ему скучнейший служебный циркуляр. Позевывает — не выспался? — и тотчас прикрывает рот ладонью. Такая нетерпеливая была надежда на занятную интригу, но не оправдалась. Нехотя переворачивает страницы, доходит до последней. А вот и точка. Та самая, которая поставлена, но до которой еще далеко.
— Собирался вас спросить, — поднимает голову. — Как вам наше партсобрание?
Так сразу? С места в карьер?
— По-моему, — отвечаю, — прошло неплохо.
— Неплохо, да, — соглашается он, а в руке карандаш — наготове. — С пользой. — Постукивает карандашом по столу. — А что это вы ударились в самокритику?
Вот оно — началось.
— Тоже ведь с пользой, товарищ полковник.
Разговор между делом — так нужно понимать; берет одну из бумаг, непонравившуюся, снова морщится, но карандаш наготове — ставит визу.
— С пользой, верно, ничего не могу возразить. Если объективно. А если субъективно… — Он резко меняет тон. — Давай-ка, Борис, без дипломатии!
— Давно хотел, Константин Федорович, но каждый раз… Ну, это известно, — говорю, — чем прикрывают в таких случаях это самое… малодушие, что ли.
— Чем? — Глаза холодны.
— Всякими обстоятельствами, — отвечаю, — мешающими. Якобы такт не позволяет.
— Предпочитаешь намеки?
Он таки понял меня на собрании именно так, как мне не хотелось бы.
— Вы подразумеваете самокритику?
— Я подразумеваю, что ты меня не знаешь, — держит он карандаш наготове. — Работаем не один месяц и не один год. А не знаешь. У тебя начальник не из тех, которые ставят симпатии выше дела. У тебя начальник службист. Не просто принципиальная личность, а службист. Закоренелый. Ему подавай показатели, сильный процент, красивую отчетность. Грешки подчиненных, ради каких-то там личных отношений, замазывать — не в его характере. Ошибки амнистировать — себе дороже.