Единорог была серой и тихой.
– На мне лежит заклятие, – прошептала она. – Почему ты не сказал об этом?
– Думал, ты знаешь, – мягко ответил чародей. – Разве сама ты не удивлялась тому, что они узнали тебя? – Он улыбнулся, став от этого чуть старше. – Нет, конечно нет. Этому ты удивляться не стала бы.
– На меня никогда еще не накладывали заклятий, – сказала единорог. Ее пронизала долгая, глубокая дрожь. – И мира, в котором меня не знали, никогда не было.
– Отлично понимаю твои чувства, – пылко промолвил Шмендрик.
Единорог посмотрела на него из темноты бесконечно глубокими глазами, и он нервно улыбнулся и перевел взгляд на свои руки.
– Человека редко принимают за того, кто он есть, – сказал чародей. – Жизнь полна недооценок. Вот я узнал в тебе единорога, едва увидев, а кроме того, я знаю, что я – твой друг. И все же ты принимаешь меня за шута, дурачка или предателя, и я буду таким, если ты видишь это во мне. Магия, которая сковала тебя, – это всего лишь магия, она расточится, едва ты получишь свободу, но колдовские чары ошибки, которую ты совершила на мой счет, будут лежать на мне вечно – в твоих глазах. Мы далеко не всегда те, кем кажемся, и почти никогда те, какими себя намечтали. И все-таки я читал или слышал песню о том, что при начале времен единороги умели отличать ложный блеск от истины, а улыбку губ от скорби сердечной.
Голос его возвысился, небо слегка посветлело, и на мгновение единорог перестала слышать скулеж прутьев и тихий перезвон крыльев гарпии.
– Я думаю, ты мой друг, – сказала она. – Поможешь мне?
– Если не ты, то никто, – ответил чародей. – Ты моя последняя надежда.
Скорбные звери «Полночного балагана» один за другим начинали хныкать, чихать и, задрожав, пробуждаться. Одному из них снились камни, жучки и нежные листья; другому бег сквозь высокие, жаркие травы; третьему грязь и кровь. А еще одному – рука, что почесывала одинокое место на его голове, за ушами. Только гарпия так и не заснула и теперь сидела, наставив немигающие глаза на восходящее солнце. Шмендрик сказал:
– Если она вырвется первой, нам конец.
Где-то вблизи прозвучал голос Руха, – он всегда звучал вблизи, – выкликавший:
– Шмендрик! Эй, Шмендрик, я понял! Это кофейник, верно?
Чародей стал медленно отступать от клетки.
– Нынче ночью, – прошептал он единорогу. – Верь мне до рассвета.
И ушел, шлепая ступнями так, точно взбирался в гору, но оставив, как прежде, некую часть себя с единорогом. Миг спустя к ее клетке принесся Рух, олицетворение беспощадного промысла. Мама Фортуна, укрывавшаяся в своем черном фургоне, бурчала сама себе песню Элли.
Вскоре стали сходиться новые желавшие посмотреть представление зрители. Их зазывал Рух кричавший, точно железный попугай: «Творения ночи!», Шмендрик же стоял на ящике и показывал фокусы. Единорог наблюдала за ним с большим интересом и все возраставшей неуверенностью – не в сердце его, но в мастерстве. Он превратил свиное ухо в целую свинью; проповедь в камень, стакан воды в пригоршню ее же, пятерку пик в двенадцать пик и кролика в золотую рыбку, которая, впрочем, сразу же и утонула. Всякий раз, как фокус оборачивался конфузом, он бросал на единорога быстрый взгляд, словно говоривший: «О, но ты знаешь, что на самом деле у меня все получилось». Один раз Шмендрик превратил засохшую розу в семечко – единорогу это понравилось, хоть семечко и оказалось редисовым.
Представление началось. И снова Рух вел толпу от одной жалкой выдумки Мамы Фортуны к другой. Дракон пыхал пламенем, Цербер выл, призывая Ад себе в помощь, сатир искушал женщин, доводя их до слез. Зрители щурились, указывая друг другу на желтые клыки и взбухшее жало мантикоры; замирали при мысли о Змее Мидгарда; любовались новой паутиной Арахны, походившей на рыбацкую сеть с мокрой луной в ней. Каждый принимал паутину за настоящую сеть, но лишь паучиха верила, что и луна в ней подлинная.
На сей раз Рух не стал рассказывать о царе Финее и аргонавтах; мимо клетки гарпии он провел зрителей так быстро, как мог, пробурчав лишь имя ее, да что оно означает. Никто не увидел улыбки гарпии, только единорог, сразу же пожалевшая, что посмотрела в ту сторону.
Когда все остановились у ее клетки, молча глядя на нее, единорог с горечью подумала: «Их глаза так печальны. Намного ль печальнее, хотелось бы знать, станут они, если заклятье, которое преображает меня, распадется и все увидят обычную белую кобылу? Ведьма права – никто меня не узнал бы». Но тут тихий голос, немного похожий на голос Шмендрика Волхва, произнес внутри нее: «Да, но их глаза так печальны».