Выбрать главу

— Для католической церкви вы не написали ничего…

— Как? Но… «Верую»! Нет, правда заключалась в том, что католическая Вена не забыла о моем еврейском происхождении. Сегодня называют евреем того, кто не принадлежит к храму. Время варваров грядет, Веберн.

Тягостная тишина повисла между собеседниками. За окном, на горизонте, виднелась лишь узенькая полоска солнца. Малер встал, зажег на рабочем столе свечу и попросил Веберна уступить ему место за фортепьяно. Веберн, заинтригованный, быстро перебрался на диван. Малер сел, открыл крышку и левой рукой начал наигрывать мелодию в форме ostinato.[65] Веберн сразу же узнал ее: это было его первое сочинение, «Пассакалья»,[66] написанное два года назад. Малер продолжил исполнение, и Веберн восхитился его умением переложить это симфоническое произведение для фортепьяно, ведь партитура переложения никогда не была опубликована. Малер закончил последним сильным аккордом, который еще долго звучал.

— Вы заимствовали это из «Тристана и Изольды», не так ли?

— Да, это определенно навеяно Вагнером.

— Конечно… конечно… Его хроматизмы вас заворожили… а его тональность открыла вам горизонты.

— Да, но мы вышли за пределы этой стадии. В его тональности мы еще подразумеваем соподчиненность нот. Тональность более или менее скрыта, но мы знаем, что она существует. А в серии, наоборот, мы минуем дополнительный этап: никакой зависимости, никакой тональности.

— Дополнительный этап к чему?

— Этап к естественному развитию западной музыки. Полифония — новое явление в истории: она появилась в лучшем случае в конце тринадцатого века. А в то время, вы знаете, принимали только голос, отвечающий октаве на последнем аккорде. Посмотрите на пройденный путь: сегодняшний аккорд, допускаемый как созвучие — в том числе и той знаменитой публикой, о которой мы сейчас говорили, — его не было вчера.

— Теория всегда имеет тенденцию идти быстрее, чем практика, господин Веберн. Вы не боитесь окончательно исключить для себя всякое общение с публикой?

— Не знаю… возможно. Это… скажем, для меня вторично. У вас были такие опасения, когда вы писали «Песню о земле»?

— Вы слышали ее? — спросил удивленный Малер.

— Да, Бруно Вальтер показал мне партитуру. Вы подумали о публике, когда написали свое последнее произведение, я имею в виду «Разлуку»?

— В тот момент — нет, — признался Малер с грустной улыбкой. Помолчав, он добавил: — Вы хоть примерно представляете себе, как надо дирижировать «Разлукой»? Я — нет…

— Именно это я и хотел сказать. Ритмические трудности очень большие, они нелегко воспринимаются слушателями.

— Да, нелегко, — согласился Малер. — И еще эта тоска. Я потом кое-что пересмотрел. Может, я не должен был писать это? Не это ли самое невыносимое? Не побудит ли это людей поставить точку в своей жизни?

— Вы слишком поздно задаете этот вопрос. Впрочем, раньше вы и не могли задать его, вы это знаете лучше меня. Ведь когда пишешь, только твое сочинение имеет значение.

Малер не ответил. Да, он правильно выбрал именно его. Еще и потому, что у него была особенная склонность к «Тристану»…

— У вас, верно, не было времени проанализировать «Разлуку»?

— Нет, партитура была у меня не настолько долго.

— Если бы вы смогли это сделать, то заметили бы сходство с нашим дорогим «Тристаном» в последовательности некоторых интервалов.

Веберн сдвинул брови, немного подумал.

— Да… да, конечно…

— Да, да, — одобрил его Малер, и на его лице в первый раз отразилась радость. Он помолчал и продолжил с хитроватой улыбкой: — Музыка только и делает, что развивается, постоянно, начиная с… начиная с Баха.

19. ДОПРОСЫ

Париж, наши дни

Комиссар Жиль Беранже поделил допросы участников вечеринки, на которой было заключено пари по поводу королевской фуги, с инспектором Летайи. Пока у него не было никаких оснований связывать это событие со смертью Пьера Фарана, но вечер у Летисии был последним для жертвы, и это давало достаточные основания познакомиться с впечатлениями от него его участников.

Жиль представился в администрации отеля «Ритц», где обычно останавливался Жорж Пикар-Даван, когда приезжал в Париж. Ему сказали, что в данный момент мсье Пикар-Давана в отеле нет, но он с минуты на минуту должен вернуться. Жиль не стал ожидать в холле, а вышел пройтись по Вандомской площади и, закурив свою маленькую сигару, любовался неприступными витринами ювелирных магазинов. Минут через пятнадцать он вернулся в отель и был препровожден в апартаменты мсье Пикар-Давана. На столике в прихожей Жиль заметил коробку с сигарами и множество исторических журналов.

Отец Летисии был типичным банкиром с карикатур Домье.[67] Довольно упитанный, немного сутуловатый, он был в костюме-тройке, на жилете которого виднелась цепочка от карманных часов. И все же он не подпал под шаблон благодаря ясному взгляду голубых глаз, которые светились незаурядным умом. Они познакомились, и комиссар попросил Пикар-Давана рассказать ему о вечере и пари, что тот сделал очень охотно.

— Да, я хорошо помню Фарана. Молодой человек, довольно плохо одетый.

— Что вы думаете о нем?

— Помнится, в свое время Летисия рассказала мне немного об этом парне. Возможность, что когда-нибудь мой банк перейдет в его руки, не привела меня в восторг. Но он был для нее просто другом. И потом… вопрос уже решен, если я могу выразиться таким образом.

— А другие гости? Вы не заметили ничего особенного?

— Все зависит от того, что вы понимаете под этим. Думаю, я могу дать список их недостатков и их достоинств, как они мне представляются. Немного субъективно, но все же…

— Да, это мне будет интересно, — улыбнулся Жиль. — Можете ли вы начать… с самого себя?

— О, молодой человек! Помилуйте… я слишком скромен для этого…

— Ладно, тогда… Морис Перрен?

— Очень любопытный случай. Весь пропитан самим собой. Горд своими успехами. В своей области он достиг вершины — но в пределах своих возможностей, — и потом, похоже, он решил, что уже не должен больше ничего делать. Он, как говорится, «достиг своего уровня некомпетентности».[68] Чтобы не думать об этом, он, «кажется», играет свою роль в обществе, представляя ее более значительной, чем она есть на самом деле. А знаете, ведь это утомительно — казаться.

— Что вы думаете о его споре с Фараном по поводу переработки королевской фуги на компьютере?

— Неизбежно резкий, поскольку речь шла о той области, в которой они оба работают, спор между молодым революционером Фараном и мсье Перреном, приверженцем обывательских взглядов в музыке.

— И кто из них, по-вашему, был прав?

— Я не принимал участия в споре. Но теперь, когда вы задали мне этот вопрос, сказал бы, что обыватель взял бы сторону Мориса Перрена, потому что он любит установленный порядок, банкир — сторону Пьера Фарана, потому что деньги создаются только в движении…

Инспектору Летайи хорошо объяснили, как пройти к кабинету профессора Дюпарка, но это не помешало ему заплутаться в коридорах консерватории. Наконец он все-таки оказался перед заветной дверью, но нашел лишь записку, которая сообщала: «Я в библиотеке. О.Д.». В ярости инспектор повернул обратно. В библиотеке он справился у служащего, и тот указал ему на профессора Дюпарка.

Профессор сидел за читательским столом, перед ним громоздилась груда книг.

— Инспектор Летайи, судебная полиция. Мы говорили с вами по телефону, мсье Дюпарк.

Профессор не поднял головы от книги, и полицейскому пришлось повторить свои слова громче, из-за чего сразу послышалось «тсс!» читательницы, что сидела по соседству.

— Ах да, да… Конечно… — Дюпарк выглядел так, словно он только что проснулся. — Пойдемте поговорим в коридоре. Здесь, знаете ли, надо уважать тишину. Тишина, я имею в виду паузу, самая завершенная форма в музыке…

Летайи подумал, что допрос не будет легким.

К вечеру Жиль Беранже встретился с Морисом Перреном там, где тот назначил ему, в кафе на авеню Монтень. Журналист уже сидел перед бокалом шампанского, он приветливо кивнул комиссару. Знакомство состоялось, и Перрен предложил: