Выбрать главу

Вызвала же она меня затем…

Вызвала она меня (не могу подобрать эвфемизм) затем, чтобы предложить мне самоубийство. Видите ли и собственно говоря, самоубийства в СССР были запрещены. Не только жизнь, но и смерть граждан принадлежали государству, и за самовольный уход подчиненных из жизни с начальства спрашивали беспощадно — как за очень серьезное упущение по службе. Но тогда стало известно, что «спущено» разрешение на несколько студенческих самоубийств: проскочили, намеренно, разумеется, какие-то намеки в печати.

У каждого времени свое лицо и свой язык. И странно, как невнятны это лицо и этот язык людям даже очень близких, но все-таки следующих поколений. Государственный язык России на рубеже 40-х и 50-х годов был двуслоен. Эти слои существовали параллельно, не смешиваясь: верхний, грохочущий, как жесть, язык лозунгов и обязательных формул — и другой, подспудный, истинный, опасный и страшный язык неформулируемых требований и неформулируемых угроз. На языке лозунгов антисемитизм в стране был запрещен. На безмолвном, но понятном всем языке подтекстов евреев-преподавателей снимали с работы. И горе было тому, кто пытался играть в «непонимание» страшного, но подлинного языка страны.

К тому времени я уже прошла свою школу и не играла в «непонимание». С первых же слов мне стало ясно, что на мое самоубийство есть разрешение и остается только подготовить меня и уговорить. Не было диалога: был ее монолог. Стараясь настроиться на доверительные интонации и тем не менее срываясь на тон веселый и наглый, дама, представлявшая в партийной демократии «процент женщин», втолковывала мне, что судьба моя все равно решена (разговор был до непредусмотренного поступка районного судьи) и что будущего у меня нет: это она гарантировала.

Я сидела молча и прямо, вероятно, белея лицом. (О том, что в этих случаях была «бела, как моя блузка», знаю случайно: выйдя после одного из таких «вызовов» — не из этого кабинета в райкоме, а из другого, аналогичного, в университете, где кроме партийно-садистского начальства сидели, участвуя во всей этой мерзости, еще вчера уважаемые мною мои профессора, — наткнулась на подружку-сокурсницу, почему-то крутившуюся в приемной. Ее глаза от неожиданности стали круглыми, и она зашептала, сгорая от любопытства: «Что там происходит? Ты белая, как твоя блузка!» Любопытство ее осталось неудовлетворенным: говорить о том, что происходило за тяжелой дверью, было запрещено.)

Итак, я хорошо понимала шлюху из райкома, верила, что будущего у меня нет, и, по юной глупости, мне не жаль было своей жизни. Не случайно же юные уходят из жизни так трагически и непоправимо легко. Но уж слишком хорошо было видно, что это нужно ей. И я твердо знала, что если это нужно ей — то от меня она этого не добьется…

…Вот тут мои трогательные воспоминания и примирение с судьбою закончились, поскольку дальше пошли другие пространственные фигуры. Ибо, как уже знает читатель, у жизни, как у Михаила Булгакова, неэвклидова геометрия.

В эти торжественные дни булгаковского столетия в городе, где писатель родился и вырос и где многие десятилетия его злобно не признавали, был назначен не один, а сразу два симпозиума. Университетский, на который меня пригласили. И так называемые Международные (или даже Всемирные?) булгаковские чтения.

Центр Чтений был в Ленинграде, проходили они каждые два года, и после известного читателям моего единственного выступления там в 1986 году меня на них более не приглашали. Короче, это был Ленинградский симпозиум, но выездной, с приглашением иностранцев.

Естественно, в Киеве оба симпозиума соединились. Университетские гостеприимно пригласили всемирных булгаковедов на свои заседания, булгаковеды университетских — на свои. Даже программы утрясли: чтобы заседать попеременно, не мешая друг другу приходить в гости. И я, в канун выступления в университете, храбро (но тем не менее крепко уцепившись за руку мужа) отправилась поглазеть на международные булгаковедческие торжества.

Из гостиницы вниз, булгаковской Мало-Подвальной, на Крещатик, потом вверх, в аристократические Липки, где воздух всегда так сладостен и чист. Был там какой-то клуб — чекистов, кажется. Или меня подводит память? Как и всё в стране, булгаковедение было запружено «чекистами», но в этом случае совпадение, вероятно, было случайным.