Выбрать главу

К этому времени он уже твердо знал, что его литературная судьба в России. Е. С. записала его обращенные к Сталину слова так: «Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может». Несмотря на избыточную торжественность, эти слова, вероятно, близки к подлинным: год спустя Булгаков опять писал Сталину, и в письме этом есть такие, теперь уж безусловно его собственные слова: «…Я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей — СССР, потому что одиннадцать лет черпал из нее».

(Есть и другое мнение. Л. Е. Белозерская-Булгакова, слушавшая разговор Булгакова со Сталиным по параллельной трубке, говорила мне, что Булгаков не мог ответить иначе; по ее словам, если бы он попросил разрешения уехать на Запад, он в ту же минуту отправился бы в противоположную сторону — на Восток. Но к ее мнению есть контрдовод: судьба Евгения Замятина. Друг Михаила Булгакова, читавший его письмо к Сталину и хорошо знавший о последовавшем затем разговоре, Замятин написал Сталину продуманно-аналогичное письмо. Был отпущен.)

В минуты отчаяния Булгаков жалел, что не эмигрировал в 1921 году. Потом не раз пожалеет, что не воспользовался кратким полуразрешением Сталина в 1930-м. Напишет (П. С. Попову, в 1932-м): «Теперь уже всякую ночь я смотрю не вперед, а назад, потому что в будущем для себя я ничего не вижу. В прошлом же я совершил пять роковых ошибок». В списке этих пяти «роковых ошибок», думаю, числил оба свои «неотъезда».

Он задыхался «в душных стенах» России. Писал: «Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю» (В. В. Вересаеву, 1931). «…Я должен и я имею право видеть — хотя бы кратко — свет» (ему же, 1934). Просил, чтобы его выпустили за границу на время — на отдых. Просил, чтобы его выпустили — в путешествие.

«Я подал прошение о разрешении мне заграничной поездки на август-сентябрь. Давно уже мне грезилась Средиземная волна, и парижские музеи, и тихий отель, и никаких знакомых, и фонтан Мольера, и кафе, и, словом, возможность видеть все это. Давно уж с Люсей разговаривал о том, какое путешествие можно было бы написать!» (письмо П. С. Попову, 1934).

Оставаться за границей не собирался. И если недоумевал, почему же ему не верят, что он непременно вернется, то говорил правду: предполагал вернуться. Он был человеком слова; и по этой причине тоже ему было очень трудно в мире вранья.

В 1935-м, уже не надеясь на успех, еще раз попросил отпустить его за границу — на время. И снова разрешения не последовало. С дальнейшими просьбами обращаться было бесполезно…

…Булгаковеды были правы: я никуда не собиралась уезжать. Я не хотела уезжать. Булгаков писал (Сталину, 1934), что не может оставить Россию, что не вернуться — для него значит «разрушить жизнь моей семьи, своими руками разгромить свой репертуар в Художественном театре, ославить себя — и, главное, — все это неизвестно зачем». Меня продолжал держать в России Булгаков; прочно пронизанная связями с Россией моя работа о нем; любовь моя — архив: его архив. И — возраст: тот преклонный возраст, до которого так и не дожил мой герой; возраст итогов — когда человек ценит свой бедный дом, очаг и книжную полку, и ветер странствий уже не надувает паруса воображения с такой силой, как это бывало в молодости, и у мастера появляется потребность в учениках…

Были вещи, которые можно было не произносить вслух: и я и зал хорошо понимали друг друга. Когда закончила, зал был полон, как говорится, под завязку. О том, чтобы, ступая по ногам, протолкаться к своему месту во втором или третьем ряду, нечего было и думать. Выходя, приостановилась у двери. Услышала: «Ну вот и славно. Теперь вернемся к булгаковедению», — сказал прошедший к микрофону булгаковед, тот самый, что не ладил с законами физики. Он был уверен, что булгаковедение отлично обойдется без меня. Я давно знала, что они обойдутся и без Михаила Булгакова.

В пустынный холл вслед за мною вышел — нет, выбросился — незнакомый мне художник В. (В одном из двух последних рядов он сидел с краю.) Так выбрасываются с площадки проходящего мимо моста трамвая при виде одинокой фигуры, слишком пристально всматривающейся в воду… И напрасно. Меня уже не била дрожь. Зато было беспощадно ясно, что поражение мое полно, а эмиграция неизбежна. Ну, что ж, хорошо, что возможна эмиграция — альтернативой аресту или петле.