Но главное — часики Маргариты. Эти самые, с золотым браслетом. Проследите, что происходит: она сидит перед зеркалом трюмо, но в зеркало не смотрит — не сводит глаз с циферблата лежащих перед нею часов. Ровно в десять или минутой позже открывает коробочку, полученную от Азазелло. «Кончиком пальца Маргарита выложила небольшой мазочек крема на ладонь, причем сильнее запахло болотными травами и лесом, и затем ладонью начала втирать крем в лоб и щеки». И только тут, сделав несколько втираний, она взглядывает в зеркало и… и роняет коробочку «прямо на стекло часов, отчего оно покрылось трещинами».
Что это? Случайная, незначительная подробность? Или знак? «Сейчас позвонит Азазелло!»… «В это время за спиной Маргариты в спальне грянул телефон»… Вполне возможно, что Азазелло позвонил ровно в десять, но мет времени больше не будет. Время перестало помечаться стрелками часов. С этими трещинками, покрывшими стекло часов, в действии романа происходит важный поворот: время начинает свое другое течение.
Вольное течение времени, в которое вместится все, что будет угодно, желанно или интересно. Все — в два часа, от десяти до полуночи. Неторопливый полет над Арбатом, и дом Драмлита, разгром квартиры Латунского, и битье окон в доме Драмлита, полет на поэтическую реку и возвращение в Москву, утомительный прием бесконечной вереницы Воландовых гостей и бал…
И бесконечна протяженность мгновения полночи…
Любопытно, в доме у Латунского никаких часов нет, там ничто не фиксирует время. И у Маргариты — после тех, с золотым браслетом, оставшихся на подзеркальнике, — часов нет…
Кстати, напомню из «Фауста» — подобное отождествление времени с часовой стрелкой: «И станет стрелка часовая, И время минет для меня!» (Перевод Н. Холодковского.)
«Боги, боги мои!..»
Образы-символы проходят через роман «Мастер и Маргарита», создавая мотивы, наполненные то всплывающими, то ускользающими скрытыми смыслами. Мотив ножа, о котором речь уже шла в одной из предыдущих глав, и мотив зеркала, о котором речь ниже. Мотив солнца и мотив луны. Мотив грозы и особенно наступательно слышный в романе мотив розы. Мотивы переплетаются, двоятся, троятся. Они способствуют ощущению удивительной цельности романа при всем разнообразии его пластов и планов и очень часто звучат музыкальными лейтмотивами. Как, например, этот:
«О боги, боги, за что вы наказываете меня?..» — эта мелодия страдания в мысленном монологе Пилата, чувствующего приближение своей гемикрании, возникает в самом начале главы 2-й («Понтий Пилат»). Через несколько страниц — через несколько минут действия — к ней присоединяется другая: «И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора».
Еще мгновенье, и обе темы зазвучат вместе, складываясь в формулу: «И тут прокуратор подумал: „О боги мои!..“ И опять померещилась ему чаша с темной жидкостью. „Яду мне, яду…“»
Потом формула неожиданно повторится в главе 5-й («Было дело в Грибоедове»), там, где нет ни Пилата, ни Иешуа Га-Ноцри, а есть гремящий адской музыкой московский писательский ресторан: «Лгут обольстители-мистики, никаких Караибских морей нет на свете… Вон чахлая липа есть, есть чугунная решетка и за ней бульвар… И плавится лед в вазочке, и видны за соседним столиком налитые кровью чьи-то бычьи глаза, и страшно, страшно… О боги, боги мои, яду мне, яду!..»
Чьи это слова? Кто сидит за одним из столиков писательского ресторана и видит налитые кровью бычьи глаза? Кому — страшно на этом дьявольском «празднике жизни»? Страшнее, чем среди инфернальных теней на балу у настоящего Сатаны? «Страшно! Яду мне, яду!» Это автор говорит словами Пилата, может быть, кратко включая в повествование тему чеховского рассказа «Страх».
Речь о страхе будничного. О страхе обыденного. А на балу у Сатаны — там не страшно. Ах, эти убийцы во фраках и нагие отравительницы в фонтанах шампанского. Там, в остановившемся времени, не страшно. Страшно здесь: «Яду мне, яду!»
Непроизнесенный стон Пилата «О боги мои!..» еще конкретен и заземлен, и чаша с темной жидкостью для него реальна, он мог бы приказать ее подать… В грохоте писательского ресторана «чаша с темной жидкостью» теряет свою конкретность, остается только словесной формулой, мелодией отчаяния. Но булгаковское слово не бывает пустым. Оно значимо и весомо. И вот уже эта формула «Яду мне, яду!» становится самостоятельным лейтмотивом — темой яда и отравительства, пронизывающей роман.