- Это вы серьезно?
- Совершенно серьезно.
Буршин наклонил голову и с интересом стал рассматривать свой теплый шарф.
Ульян Григорьевич смотрел на него.
За окнами была ночь.
На улице горел фонарь.
За дверью, в коридоре, раздавались шаги застоявшегося милиционера. Садиться ему нельзя, милиционеру. По уставу он должен стоять. Устав, однако, разрешает ему ходить на посту. И вот он ходит, нарушая тишину ночи, подчеркивая эту тишину.
Ульян Григорьевич закуривает. Закурив, он хлопает металлическим портсигаром, встает, отодвигает стул и говорит раздраженно:
- Гражданин Буршин!
Гражданин Буршин все еще рассматривает свой теплый шарф.
- У меня такое впечатление, гражданин Буршин, что вы пришли сюда, чтобы морочить мне голову...
- Я никому не порочу голову, - глухо и враждебно отвечает Буршин.
Непонятно, зачем он заматывает шею шарфом. В комнате тепло. И даже более тепло, чем надо.
Жур поворачивает ключ в замке массивного шкафа. Он выкладывает перед вором вещественные доказательства, раскладывает их на столе, говорит:
- Пожалуйста... Ну... Вы думаете, что здесь дураки сидят, которым жалованье платят, чтоб они в носу ковыряли... А?
Буршин смотрит на стол, на клешню, извлеченную из проруби, на рычаг, напоминающий трость, на кусок брезента...
Ночь проходит. Медленно проходит зимняя ночь. На улице гремят ночные грузовики. В коридоре тихо-тихо.
Буршин делает первую уступку. Уже не отрицает, что вскрывал шкаф. Вот Жур придвигает ему дактилоскопические отпечатки. Ну что ж, запираться, как видно, ни к чему. Нет смысла запираться.
Но Буршин не хочет выдать сообщников. Хоть убейте, не выдаст. Он старый вор. Он знает традиции воровской дружбы. И не изменит этим традициям. Ни за что.
Жур откидывается на спинку стула, вздыхает. Глубоко и сокрушенно. Буршин тоже вздыхает. Жур говорит:
- Эх вы!..
И осматривает вора внимательно, как будто видит его впервые.
- Нехорошо! - говорит он, разглядывая седину на его висках. - Нехорошо, Егор Петрович! Мы же с вами уже немолодые люди. Ну как не стыдно вам так вертеться, врать на старости лет?..
Буршин опускает голову. Он молчит.
Жур опять встает, ходит по комнате.
- У вас дети есть, - говорит он. Он говорит о том, что не имеет никакого отношения к следствию: о детях, о седине, о том, что жизнь изменилась неслыханно, о смысле жизни. - Я не понимаю вас, - говорит он. Вот вы старый вор, я старый сыщик. Вы воруете, я вас ловлю. И все это страшно глупо. Понимаете? Глупо!..
Буршин молчит.
А Жур шагает по комнате.
В уголовном розыске любят его за прямоту характера, за добросовестность в работе.
Но иногда любя посмеиваются. Называют его в шутку проповедником. Говорят, что на допросах он читает проповеди ворам.
А попадают к нему на допрос чаще всего рецидивисты, старые волки, видавшие виды.
Жур, впрочем, бывает и очень строгим на допросах.
Но на Буршина, казалось, ничто не действует.
Он сидел с опущенной головой и курил четвертую, пятую, шестую папиросу. Он признал себя виновным в совершении взлома, но назвать соучастников не хотел.
Ульян Григорьевич раздражал его простотой своей.
В простоте этой Буршин видел несерьезное отношение к себе. Что он, фрайер какой-нибудь, чтобы его агитировали? Он и так все понимает. Попался - сидит. Что дальше будет, покажет время. Но разговаривать его никто не заставит.
Он достает седьмую папиросу и закуривает.
Жур спрашивает:
- А Подчасова тоже не знаете?
- Не знаю, - говорит Буршин.
- А Чичрина?
- Тоже...
- И Варова не знаете?
Буршин отрицательно мотает головой.
По лицу его, непроницаемому, нельзя угадать ни одной мысли. Нельзя понять, на что он надеется.
Вероятнее всего, он думает, что этот простоватый человек в конце концов устанет и отпустит его. Буршин просто хочет спать. Все равно где спать дома или в камере.
Но простоватый человек, по всей видимости, не собирается отпускать его, говорит:
- В таком случае разрешите, я познакомлю вас с этими людьми.
И снимает телефонную трубку.
- Дежурный? - говорит он в телефон. - Будьте добры, товарищ дежурный, пригласите ко мне Подчасова, Чичрина и Варова. Это Жур говорит.
Жур подтянул ремень на серой гимнастерке, пригладил черные, густо обсыпанные сединой волосы.
В комнату входят Подчасов, Чичрин, Варов.
Жур широким жестом приглашает их садиться. Они садятся полукругом против Буршина. У них унылый вид.
Жур говорит:
- Ну что ж, общее собрание шнифферов можно считать открытым. Вы узнаете вашего хозяина? - И показывает на Буршина.
Все молчат. Только Варов поднимается и почти истерически кричит:
- Я, гражданин начальник, жаловаться буду! Я это так не оставлю! Меня вдруг вместе с какими-то ворами...
- Ой, как вы кричите! - говорит Жур. - Это же черт знает что. Здесь же все-таки не сумасшедший дом... Буршин, вы узнаете этих граждан?
Буршин молчит. И все молчат.
Жур подходит к Чичрину.
- Ну, хорошо, - говорит он, - я понимаю: Буршин ломает шкафы, Варов ему пропуск достает, Подчасов стоит на стреме. Им много надо. У них свой план. А тебя-то зачем черт понес? Чего тебе-то не хватало? Слесарь ты...
- Вот именно... Слесарь, - сказал старик и заплакал. - Меня в ударники по всей форме произвели, аттестат дали как самонаилучшему мастеру. Пятьсот рублей в месяц. А я...
Чичрин взглянул на Буршина и заплакал в голос, как женщина.
- Погубил ты меня, Егор Петрович! Погубил... И денег мне твоих не надо, и товару. Погубил ты меня со старухой. Что она сейчас, бедненькая, может производить без меня?..
Потом очная ставка кончилась.
Подчасова, Чичрина и Варова увели.
Жур спросил Буршина:
- Ну, что вы теперь скажете?
- Чисто работаете, - сказал Буршин.
- А вы говорите! - хвастливо молвил Жур.
И после этого краткого диалога беседа приобрела нормальный и даже интимный характер.
Буршин рассказал Журу и про Варшаву, и про варшавские порядки, и про сына своего, и про дочь, и про жену, и про зятя - аптекаря. Рассказал все. И о том, как пожелал быть бухгалтером, как задумал преступление и как совершил его.
Через несколько дней его приговорили к расстрелу.
Приговор не удивил и не испугал его.
Но все-таки ему было обидно. Было обидно, что жизнь прошла страшно глупо, незаметно и неинтересно, что он не смог изменить ее. Не смог устроиться, как хотел, на старости лет, как устроились даже такие, как этот рыжий Григорий Семеныч, бывший фармазонщик, теперь работающий лекпомом в поликлинике. Разве Буршин хуже его? Разве Буршин не мог бы так же сделаться бухгалтером или еще кем-нибудь? Разве у него мало сил?
Сил у Буршина еще очень много. И эти силы всегда спасали его. Приговоренный к смерти, опозоренный, одинокий. "Ты, Егорша, один. Как перст, один", - говорила ему мать, - он сидит в одиночной камере и старается не падать духом. Читает, даже занимается гимнастикой и пробует петь тихонько. Пробует успокоить себя. И это удается ему на какое-то время. Но затем опять начинается мучительное беспокойство.
Беспокойство это особенно тяжко после полуночи.
В камеру проникает лунный свет. И по камере бродит унылый Буршин. Жизнь, большая, прожитая, вспоминается сразу и еще раз стремительно проходит в воспоминаниях.
Буршин видит себя в детстве - дома, у матери, в Коломне. Он живет на кухне у зубного врача. Носит старые докторские штаны. Они широки ему немножко и длинны непомерно. Он завязывает их где-то у горла.
Но они нравятся ему, эти докторские штаны. Он хвастает ими на улице перед мальчишками и мечтает сам стать доктором, зубным врачом.
Не коммерсантом, не бухгалтером, а зубным врачом мечтал он быть. Все детские годы мечтал. А потом забыл. И вспомнил только сейчас. Вспомнил и еще сильнее пожалел себя.
В коридоре, лязгая винтовкой, ходит часовой. Жизнь проходит. Она прошла уже, волчья, воровская жизнь.
Абрамцево, весна 1937 г.