Паскаль Лене
Последняя любовь Казановы
В знак признательности Роберу Абирахеду, благодаря которому Казанова продолжает жить среди нас и восхищать нас сильнее, чем когда-либо прежде.
Казалось, чтобы быть счастливым, мне нужна была только библиотека с моими любимыми книгами…
Мадам,
Поскольку в течение десяти лет мне пришлось довольствоваться общением с крестьянами, говорящими только по-немецки или на наречии богемских горцев, я и сам стал чуть ли не медведем, из тех, что встречаются в окружающих замок лесах. Граф Вальдштейн слишком редко удостаивает посещением эту прекрасную, величественную библиотеку, собранную его предками, и ее сорок тысяч томов выглядят сегодня, увы, как солдаты поверженной армии. Граф произвел меня в ее генералы, и я пытаюсь с грехом пополам привести в порядок изгрызенных крысами раненых и покрытых пятнами плесени больных. И никто, кроме меня, не слышит их отчаянных воплей на латинском, греческом и французском языках.
Во всяком случае, за эти годы я научился обходиться без изысканного общества, и отныне только книги, товарищи по изгнанию, остаются моими единственными друзьями.
Что до остального, то едва ли кто-нибудь смог бы поддерживать мой дух так же хорошо, как это делаю я сам. А развлекаюсь я тем, что составляю повествование, основанное на собственных воспоминаниях, и исписал, таким образом, уже несколько толстых томов. К тому же, будучи определенно единственным здесь человеком, вполне освоившим алфавит, я же остаюсь и их единственным читателем. Когда пробьет мой час, я сожгу эти бумаги, ибо история моей жизни отображена в них слишком правдиво, и некоторые из моих персонажей слишком легко себя узнают или, что еще хуже, сочтут за пасквиль.
Женщины, как вы догадываетесь, составляют основу этого в некотором роде романа. Они вносят в него особое, присущее лишь им очарование. Единственным моим талантом было умение любить их. Принцессы и шлюхи, все женское сословие в совокупности было моим добрым и злым гением, всякий раз новым и неизменным, ибо частенько мне случалось обнаруживать в шлюхе принцессу, а в принцессе – шлюху.
Так получилось, что я отдаю предпочтение обществу женщин из моего прошлого. Мне не нужны иные собеседники, кроме этих прелестных призраков. В своих воспоминаниях я словно вновь обретаю нашу общую молодость. Я не в силах одарить вечной жизнью даже тех из них, кто этого заслуживает, зато, покуда я жив, они будут оставаться прелестными и обольстительными. Отдаваясь, они всякий раз дарили мне новую жизнь, так что, удерживая в памяти их прелести и ласки, я навсегда останусь их должником.
Поэтому разрешите, мадам, воздержаться от искушения познакомиться с Вами: принимая Вас здесь, я нарушу слово, данное всем тем, кого никогда не переставал любить, даже если держал их в своих объятиях всего одну ночь или мгновение.
И поскольку, возвращаясь в Прагу, Вы все же будете проезжать через Богемские горы, я настоятельно советую Вам не останавливаться в замке Дукс, где я влачу свое одинокое существование, а задержаться в Теплице, где Вы найдете многолюдное и приятное общество.
Ваш смиреннейший и покорнейший слуга Жак Казанова де Сейналь
17 мая 1797 года.
Запечатав письмо, Казанова некоторое время стоял, глядя в окно на высокие кроны деревьев, слегка волнуемые легким ветерком. Он колебался, можно ли доверить пакет Шреттеру, не без основания подозревая, что этот негодяй вполне способен использовать его, чтобы раскурить свою трубку. Вот уже в течение десяти лет несчастный библиотекарь вынужден был сносить ежедневные оскорбления напыщенно важного, отвратительного человека из свиты графа Вальдштейна, вся служба которого состояла в опустошении хозяйского винного погреба и перекладывании графских денег в свой кошелек. В конце концов Казанова решил, что гораздо лучше, если он сам отнесет письмо на постоялый двор, куда каждый день заворачивает почтовая карета, чтобы сменить лошадей.
Он был вполне доволен своим ответом этой мадам де Фонсколомб и, одеваясь, с удовольствием повторял про себя наиболее удавшиеся пассажи. Разумеется, он не собирался удовлетворять любопытство этой особы, настаивавшей на своем визите и, по всей видимости, надеявшейся заставить его в сотый раз рассказывать о побеге из Пломб.[1] Казанова уже не вызывал, как когда-то, пылкую страсть, но по-прежнему привлекал женское любопытство, словно один из редких образчиков распространенного здесь старинного искусства барокко, украшения и стиль которого безнадежно устарели и вызывали лишь улыбку.
Во внешности Казановы прежде всего бросался в глаза высокий рост. А благодаря полной достоинства манере держаться он казался окружающим еще выше. Несмотря на болезни, шевалье оказывал неустанное сопротивление своим семидесяти двум годам, и этой упорной битве с самим собой было суждено окончиться лишь с его смертью. Он был хорошо сложен, вынослив и не имел ни грамма лишнего веса. Такая худощавость целиком соответствовала его темпераменту и была результатом удивительной активности всех его органов.
Глаза у Казановы были темные и живые, а кожа на лице так огрубела, что напоминала пергамент. За свою долгую жизнь ему частенько приходилось то смеяться от радости, то плакать от горя, что, впрочем, случается со всеми, и лицо его покрыли морщины, похожие, скорее, на рельеф карнавальной маски и делавшие его то пугающе страшным, то смешным.
Впечатление от надменного рта несколько портила брюзгливо оттопыренная нижняя губа вечно недовольного чревоугодника. Это выражение недовольства, постоянно присутствовавшее на лице, исчезало, когда оно неожиданно озарялось иронической улыбкой, полной спокойной снисходительности и вызванной глубоким знанием людей. Но эта улыбка появлялась главным образом лишь в разгар философских споров, азарта, вызванного игрой или любовной перепалкой, способной увлечь его даже в нынешнем преклонном возрасте.
Итак, Казанова спустился по мраморным ступеням широкой лестницы, оглашаемой обычно лишь стуком его каблуков: тридцать или сорок болванов, несших службу у графа Вальдштейна, оставили библиотекаря наедине с любимыми томами, покрытыми густой пылью, и это уединение нарушал лишь ветер, проникавший через неплотно закрытые окна и пытавшийся изгнать из помещения вековой запах плесени. Можно было не сомневаться, что, как и все в жизни, это было заранее предопределено: авантюрист, безудержно расточавший себя любовник должен был окончить свои дни одиноким философом.
Старик собирался уже было распахнуть парадную дверь, когда во двор резво вкатились две берлины,[2] влекомые четверкой лошадей. Стены здания эхом отозвались на грохот окованных железом колес и звуки шагов обутых в сабо слуг.
Человек, который умудрялся сделать из своей жизни праздник, на который никто другой, кроме него самого, не получал приглашения более одного раза, понял, что мадам де Фонсколомб решила поступить так же. Кучер, правивший первой каретой, уже раскладывал специальную подножку и протягивал руку пожилой даме, в которой Казанова тотчас угадал свою настойчивую поклонницу. Она оказалась столь же мала ростом, сколь он был высок, и столь же дородна, сколь он был худ, а в лице ее было ровно столько приветливости, сколько в его – угрюмости. Общим был только возраст, но именно в этом знаменитому венецианцу не хотелось иметь ничего общего со своей гостьей. Впрочем, это относилось ко всем его бывшим подругам. Собственную старость он прощал при условии, чтобы не вспоминать о ней, глядя на своих ровесниц. И поскольку не в его силах было вновь стать молодым, он полагал, что со стороны дам было бы очень любезно не принимать облик, внушавший ему лишь бесконечное почтение и при этом погружавший в глубокую меланхолию.
Настроение Казановы еще больше испортилось при виде второго посетителя, вылезшего из кареты вслед за назойливой старухой и оказавшегося священником высокого роста. Его необычайно худая фигура была затянута в длинную, как крестный путь, сутану, лицо покрыто оспинами, а возраст, похоже, приближался к библейскому. И в то же время осанка и легкость, с какой он передвигался, свидетельствовали об остатках силы, равной примерно той, что когда-то позволила Лоту исполнить волю Господа.
1
Пломбы (Пьомб) – знаменитые своими ужасами Венецианские темницы, располагавшиеся под свинцовыми крышами дворца Дожей в Венеции. Примеч. пер.