Эмма печально подняла глаза.
— Жажда крови, ваше величество? Может быть, она охватила чернь. Но вожди… Я читала речи Робеспьера. Пыталась составить по ним образ этого человека. Он говорит бесстрастно, без ненависти. Но монархия представляется ему принципом, враждебным его принципу народовластия. Поэтому он стремится свергнуть трон и уничтожить короля и все, что связано с ним. Вы полагаете, ваше величество, что этот холодный, расчетливый человек побоится Австрии? Он, готовый и себя, и весь свой народ принести в жертву своим идеям?
Мария-Каролина вскочила в волнении.
— Миледи! Вы говорите так, будто одобряете эти идеи!
— Мне они отвратительны, как всем людям, имеющим сердце и способность чувствовать. И тем не менее, если поставить себя на место этих людей… Этот народ, зашедший так далеко, что потащил на эшафот своего безвинного короля, сможет ли он сделать шаг назад? Не станет ли он опасаться, что, если освободит королеву, она возвратится во главе войска, чтобы воздать ему за содеянное?
В глазах Марии-Каролины вспыхнул огонь:
— Беззащитную женщину! Невинных детей! Пусть они только посмеют! Пусть только посмеют! — Она быстро ходила взад и вперед по комнате. Потом неожиданно остановилась перед Эммой — лоб в морщинах, недоверчивый взгляд. — Отчего вы мне говорите все это, леди Гамильтон? То же говорят мне Актон, сэр Уильям, князь Кастельчикала, маркиз Ванни, прокуратор Гвидобальди. Они называют якобинские идеи заразой, которая распространилась из Парижа по всей Европе. Якобы и в Неаполь занесли эту заразу офицеры адмирала Латуш-Тревилля, тайно прибывшие в страну, чтобы отравить души нашей молодежи. Мне уже нельзя полагаться на собственный двор. Знать, чиновники, буржуа, армия, флот — весь народ в заговоре против трона — вот в чем меня постоянно стараются убедить. А теперь еще и вы, миледи! Вы используете несколько мгновений, выпавших мне для отдыха, чтобы начертать на стене кровавое привидение Людовика. Чего думают достичь таким образом? Свести меня с ума? Или толкнуть меня на то, чего не осмеливаются потребовать от меня открыто?
Голос ее был резким, с нотками угрозы, она не сводила глаз с Эммы. Может быть, она разгадала тайный замысел Актона и сэра Уильяма извлечь пользу для Англии из взаимного недоверия королевы и ее народа?
Эмма с трудом скрывала свою тревогу. Прибегнув к усвоенному в школе сэра Уильяма искусству притворства, она выпрямилась и смерила королеву сверкающим взглядом.
— Ваше величество велели мне сказать, что я думаю. Если мои слова не нравятся… Я — супруга английского посла. Да будет ваше величество так милостиво, что позволит мне удалиться.
Мария-Каролина, стиснув зубы, резко отвернулась:
— Как вам будет угодно, миледи!
Отвесив глубокий поклон, Эмма пошла к выходу. Но у двери королева догнала ее и удержала за платье:
— Ты и вправду уходишь? Разве ты не видишь, что я больна, что все мои силы исчерпаны?
— Ваше величество…
— Ах, оставь ты свои «величества»! Когда мы с глазу на глаз… Ну да, я оскорбила тебя… А все моя вспыльчивость! Я прошу у тебя прощения. Ну, довольна ты теперь?
Обняв Эмму, она повела ее снова к столу, усадила на диван, гладила ее щеки, улыбалась ей, целовала ее. Словно большое дитя, она играла с Эммой, как с куклой. Снова взяв в руки ножичек, она опять принялась чистить для Эммы апельсин и смеясь стала класть ей в рот сладкие дольки.
Эмма не сопротивлялась. Улыбалась шуткам, отзывалась на маленькие нежности. Но в ней зрела какая-то горечь. Она не видела пути для выполнения своей задачи. Королева все время ускользала от нее. Упрямая и настойчивая в политике, в личном общении она была нервна, неровна, бросалась из одной крайности в другую. Как будто в этой забавной игре находила отдохновение, как будто ее воля черпала в этом новые силы.
Она была, как Мария-Антуанетта, — легкомысленна и склонна к преувеличениям. Никогда не опасалась того, что ее поступки могут быть ложно истолкованы. Печальный опыт не сделал ее осторожнее. Она, казалось, уже снова забыла о памфлете, который только два месяца назад был опубликован против нее в Париже офранцузившимся миланцем графом Горани, хоть этот памфлет содержал все самое позорящее, что только можно было сказать о монархине, женщине, матери. Там, например, говорилось, что из восемнадцати детей у нее умерло одиннадцать, так как у нее был план намеренно, плохим обращением с ними, убить своих сыновей, дабы помочь Австрии завладеть Неаполем. И это при том, что она была нежнейшей матерью, а при отсутствии наследника к правлению пришли бы другие ветви дома Бурбонов, но никак не лотарингские Габсбурги. Ее дружбу с Эммой тоже облили грязью, намекая на позорные отношения, называя часы невинных бесед милетскими ночами. Как будто было противоестественным для одинокой, угнетенной заботами монархини искать утешения и возможности высказаться у своей подруги и единомышленницы.