– Николай Львович звонил… рассвет через полчаса. Он боится, что вас тут увидят!
До трех соток остается всего лишь пара квадратных метров.
– Докопай! – Я вручаю ему лопату и иду к машинам, у которых словно по приказу одновременно зажглись фары.
Утром в резиденции личный врач обрабатывает стертые в кровь ладони. Рядом стоит опухший от алкоголя и недосыпа Коля Львович. Вдруг в его уставшем взгляде мелькает огонек, и он быстрым шагом уходит.
Возвращается с цифровым фотоаппаратом. Нацеливается на мои натертые ладони.
– Что ты делаешь? – спрашиваю я.
– Нет таких неприятностей, из которых нельзя выжать пользу! – бормочет он и делает несколько снимков.
– Что ты делаешь? – рычу я, одновременно огорчаясь собственному раздражению. – Я из-за тебя, мудака, стресс снимал! На хрена тебе эти снимки?
– Извините, в архив, на память! – Львович делает еще два снимка и беззвучно уходит.
Врач заканчивает обработку ладоней. Мазь, которую он втирает в мозоли и в лопнувшие волдыри, пахнет бараньим жиром.
– Что это? – киваю я на тюбик мази.
– Страусиный жир.
– Я почти угадал, – произношу я удивительно спокойным голосом.
И понимаю, что не зря провел бессонную ночь. Стресс снят. Настроение хорошее. Хочется сделать кому-нибудь подарок или что-то приятное.
– У тебя дети есть? – спрашиваю врача.
– Да, дочь.
– Сколько ей?
– Шестнадцать.
– Тоже врачом хочет стать?
– Нет. Манекенщицей.
– Да? – Я неприятно удивлен, но никакого раздражения не ощущаю.
Снимаю с руки швейцарские часы «Филипп Патек», протягиваю врачу.
– Бери! Подарок! Тебе.
Он поражен. Смотрит испуганно мне в глаза, но часы берет.
– У меня еще сын есть от первого брака, – растерянно говорит он.
– Меня твой сын не интересует, – мягко останавливаю его лепетание. – Можешь идти!
52
Киев. 24 февраля 1985 года.
Дверь открыла круглолицая девушка-пышка в синем спортивном костюме. Глаза – синие-синие, губки толстые и смешливые.
– Вы к кому? – спросила.
Я постучал ботинками по бетону лестничной площадки, стряхивая налипший снег. Неспешно вытащил из кармана куртки конвертик.
– У меня для вас записка. От папы.
– Для меня? От папы? – Ее губы сложились в улыбку, только улыбка получилась немного придурковатая.
– Вас зовут Мира? – уточнил я на всякий случай.
– А-а! – протянула пышка и, развернувшись, махнула рукой в глубь длинного коридора. – Третья дверь налево!
«Ну и слава богу», – подумал я, заходя в коммуналку.
Мира оказалась симпатичней, чем я ожидал. И нос не горбатый. Глаза – темные, цыганские. Фигурка ничего – есть за что рукой взяться.
Прочитав записку, она забеспокоилась. Спросила о Давиде Исааковиче, о его здоровье и настроении. Потом стала угощать меня чаем.
Стены большой комнаты, в которой она жила с матерью, были завешаны множеством старых фотопортретов в деревянных рамках. Две железные кровати были аккуратно застелены и украшены взбитыми подушками. И телевизор на тумбочке был покрыт кружевной салфеткой, поверх которой стояла хрустальная ваза с искусственными цветами. Все чистенько и аккуратненько.
– Вы музыку любите? – спросила она.
– Очень.
– Мы с мамой в Оперном театре работаем. Если хотите, можем сегодня туда вместе пойти. Мне как раз через полчаса на работу.
Я охотно согласился.
Под ногами хрустел снег. Мы поднимались с Саксаганского по Владимирской вверх. Шли молча. Я на ходу поглядывал на ее серые валенки с черными галошами. А я-то думал, что в городе уже валенки не носят!
– Я в магазин на минутку! – сказала Мира, когда мы поднялись к Дому Морозова. – Надо сыра и колбасы на бутерброды купить, а то если покупать их в буфете – дорогие получаются!
Я кивнул. Мира исчезла в гастрономе. Снег падал на мой нос. Темнело прямо на глазах, и по белому снежному сумраку ползли желтые пятна автомобильных фар. Вечер наступал в четыре пополудни. До Оперного – десять минут ходу. Только что мне там делать до семи, когда начнется спектакль?
Мои размышления прервала Мира, вынырнувшая из дверей гастронома.
В театр зашли со служебного хода. Старик-вахтер равнодушно провел по мне взглядом и ответил кивком на «добрый вечер».
Лариса Вадимовна, мама Миры, встретила меня настороженно, но, прочитав записку, переданную ей Мирой, тепло улыбнулась.
Она стояла над гладильной доской, держа в сильной руке тяжелый утюг. На доске блестел изумрудный бархат королевского, должно быть, костюма. Воздух был пропитан нафталином.