По-разному решают этот вопрос люди. Как физические недуги, так и душевные раны лечат, сообразуясь с натурой больного. Одни, оказавшись в моем положении, смиряются, покорно склоняют голову перед необходимостью, беспомощно опускают руки перед приговором судьбы; они усыпляют душу сказками о пользе смирения и покорности и, остановив ненужный механизм, превращаются в рабов повседневного быта. Меня это не устраивало. Я была слишком молода, независима, мой ум не дремал, и душа рвалась к иной жизни.
Другие бросаются в водоворот жизни в поисках забав и развлечений. Они стремятся заполнить пустое сердце пустяками, заглушить гулом аплодисментов и похвал голос страдания и тоски. Изнемогающую в печали грудь прячут под роскошными нарядами, голову, которая раскалывается от мятежных мыслей, украшают цветами, но цветами искусственными, как их улыбки. Шум, фейерверки, дурманящие, как опиум, аплодисменты и лесть постепенно притупляют боль, усыпляют их души, и они становятся куклами, заводимыми пружиной мелочного тщеславия.
Я была слишком серьезна и глубоко несчастна, чтобы украшать жизнь подобными способами.
Существуют и такие женщины, которые за холод семейного очага вознаграждают себя огнем тайной любви. Они лицемерят перед людьми и мужем, которому дали обет верности, раболепствуют во лжи, платят страхом и тревогой за грустные маленькие радости, которые они вынуждены скрывать от солнечного света и людских глаз. Они тоже постепенно теряют женское достоинство и гордость; бесчестные, утратив стыд, они уподобляются жалким червям, что копошатся в грязи, и все их поступки продиктованы фальшью и чувственностью.
Я была слишком честна, горда и чиста, чтобы стать одной из них.
Итак, ни одно из наиболее распространенных в обществе средств не могло спасти меня, но я чувствовала, что нет сил продолжать прежнюю жизнь, и потому спрашивала себя «что делать?»
Есть большое и святое чувство, которое вознаграждает женщин за все их страдания и невзгоды, имя которому материнство.
Но мне это было не дано!
«Что делать?» — с тревогой спрашивала я себя.
С тех пор, как этот мучительный вопрос зародился в моей душе, прошло еще несколько долгих месяцев. Не раз сидела я на берегу озера, размышляя и борясь с собой, взор мой устремлялся в пучину вод, а из глаз на прибрежную мураву жемчужной росой капали слезы.
Или, задернув тяжелые портьеры, чтобы ни один луч солнца не рассеял моих грустных мыслей, я неподвижно сидела в тихой темной комнате, закрыв руками лицо, и даже не слышала, как часы отбивали уходящее время.
Ночью, когда весь дом погружался в глубокий сон, я лежала без сна на мягкой постели и при тусклом свете ночника старалась распутать узел предначертаний судьбы. Лишь когда серый рассвет касался моего побледневшего от бессонницы лица, я прижимала к горящему лбу тяжелые косы, холодные и влажные от слез, и засыпала в этом терновом венце.
Я знала, что такое семья, и понимала святость супружества, которое составляет основу общественного благополучия и счастья отдельной личности. Я не была легкомысленной женщиной, бросающейся в вихрь приключений из-за праздности, капризов или чувственности. Бороться было тяжело; вперед идти страшно и отступать страшно. Всюду подстерегали меня страдание, тревога и беспокойство.
Так прошло несколько месяцев. Но как-то, пережив страшное потрясение, которое я испытывала всякий раз, когда Альфред приближался ко мне, после бессонной ночи, я решилась. В зеркале отразилось мое лицо: оно было бледно, под глазами чернели круги — следы внутренних бурь, но в них светились твердость и непоколебимость.
Я села к столу и дрожащей от слабости рукой усилием воли заставила себя написать:
«Генрик! Я сегодня уезжаю из Ружанны. Возвращайся скорей, мне необходима твоя поддержка. Ты найдешь меня в Милой».
Через несколько дней я была в Милой. Расстались мы с Альфредом спокойно, без бурных сцен и слез. Когда я сообщила ему о своем решении, он удивился и расстроился ровно настолько, насколько вообще был способен на подобные чувства. Уже спустя четверть часа он был спокоен, учтив и галантен. Когда же я сказала: «Мы провели вместе почти три года и пережили немало прекрасных мгновений, так не будем же друг на друга сердиться и расстанемся друзьями», — он поцеловал мне руку и попросил взять на память о нем красавицу Стрелку, на которой я так любила ездить верхом. Я поблагодарила и отдала ему привезенный Генриком из Парижа серебряный письменный прибор, шедевр ювелирного искусства.
Пока слуги готовили все к моему отъезду, мы сели рядом на кушетку и завели ничего не значащий разговор. Легкость, с какой Альфред согласился с моим решением, была продиктована не его благородством и не убеждениями, а безразличием и отвращением ко всякой борьбе и потрясениям. И все же я была ему благодарна за это, а от сознания, что не буду больше его женой, моя неприязнь к нему исчезла, и он даже стал мне дорог, как человек, с которым связаны и приятные воспоминания.