И Йована снова надела брату на голову горшок и продолжила стрижку.
– Он войдет через твою комнату. Ты нас не выдашь? – спросила она.
– Не выдам, – ответил Софроний и решил заснуть сразу, как ляжет. Однако, к его испугу, приблизительно в полночь через комнату прошел мужчина в мундире офицера австрийской армии, и сразу после этого он услышал шепот, доносившийся из окна в золотой раме. Женский голос, голос сестры Софрония, прошептал:
– Вы меня напугали. Человек может заснуть и тогда, когда плачет…
– Почему ты плакала?
– Тот, кого мне присмотрели, стар, а я молодая, как мне выходить за него? Будь отец здесь, он защитил бы меня от матери. Он меня любит. А вы? Дайте совет, что мне делать.
– Не дам.
– Почему? – спросил в темноте умоляющий женский голос.
– Потому что совета здесь нет. Каждый должен сам проесть себе дорогу, как земляной червяк.
– Значит, помощи нет.
– А кто говорил о помощи? Помощь, которую я могу тебе предложить, существует. Она действует быстро и надежно, но я не уверен, что это тебе понравится.
– А почему нет?
– Потому что эта помощь такого рода, что после нее уже ничего не исправишь.
– Что вы имеете в виду?
– Я ничего не имею в виду. Моя помощь состоит не в том, чтобы что-то иметь в виду, а в том, чтобы что-то сделать.
В этот момент Софроний услышал, как тяжелый офицерский ремень, звякнув пряжкой, упал на пол.
– Так сделайте же что-нибудь, ради всех святых, пока еще не поздно! Спасите меня! – теперь уже шептал женский голос.
– Я не решаюсь.
– Почему?
– Ты будешь кричать.
– Кричать? Зачем мне кричать? Если бы эти губы были немы, и твоя любовь была бы глуха.
– Знаешь, как говорят: прими кровь мою и тело мое, и я стану жертвой за тебя и искуплю тебя. Но ты должна верить мне. А ты не веришь, что будет больно.
– Почему будет больно?
– Из-за моей помощи. Во всяком случае, в первый раз… Можно ли расстегнуть пуговицы на твоей рубашке языком?
– Зачем их расстегивать языком?
– Потому что, пока они застегнуты, я не смогу тебе помочь…
В этот момент Софроний Опуич начал тихонько одеваться; натягивая сапоги, он слышал последние слова своей сестры; это был шепот, который ни на одно мгновение не превратился в крик:
– Помогите! Насильник! Ох, господин мой, не делайте со мной этого, прошу вас! Помогите! Какой ты тяжелый, слезь, мне нечем дышать, что ты меня так придавил… Колется, не трогай здесь, щекотно… какой же ты волосатый, что ты делаешь? Захлебнусь твоей слюной, убери губы, полный рот натекло… Откусишь, пусти! Давит… На помощь, убивают!… Так это и есть кровь и тело?… Ох, господин мой, не делайте со мной этого. Ох, господин мой, прошу вас…
Поручик Софроний Опуич тихо, как вор, крался по своему собственному дому. В зале, где находилась входная дверь, горела свеча, воткнутая в пупок небольшой ковриги хлеба, а на серебряном подносе лежали пасхальные яйца. Он взял одно яйцо, расписанное узорами, такое крупное, как будто его снес петух, быстро оседлал коня и в парадной форме французской кавалерии поскакал прямо к дому Петры. Разбудил ее, дал яйцо и сказал, что заехал проститься, а потом спросил:
– Скажи, что связывает нас, Опуичей, с Тенецкими из Земуна?
– Неужели ты не знаешь? Это началось во время последней войны, еще в прошлом веке. В том самом 1797 году, когда пало венецианское государство. Тогда встретились твой отец и Пахомий Тенецкий, отец того самого Паны Тенецкого, который сейчас подмял под себя твою сестру.
– И какие же это отношения?
Петра поцеловала его на прощание и в тот момент, когда губы их соприкасались, прошептала беззвучно:
– Такие, что хуже не придумаешь.
Софроний скакал на северо-запад и чувствовал, что у него гость. Маленький голод стонал у него под сердцем, как неутоленное желание, а может, это была слабая боль, которая скулила в нем, как голод.
Четвертый ключ. Император
Пахомий Тенецкий был из тех самых Тенецких, которые в двух поколениях дали двух прекрасных художников, он был из тех Тенецких, которые знали, что у Веласкеса можно найти 27 оттенков черного цвета. В Земуне они поселились в 1785 году, когда Георгию Тенецкому заказали портреты известных Караматов. Пахомий Тенецкий, принадлежавший к побочной ветви этого рода, по матери был поляк. И, вероятно, именно благодаря ее крови обладал музыкальным талантом. Ему досталась в наследство мастерская по отливке колоколов, но он не стал заниматься ею, а отправился в Будим учиться музыке.
Еще ребенком, то есть тогда, когда в снах ему не являлся никто из усопших, Тенецкий принял необычное решение. Он очень хорошо играл на кларнете, и радость, которую он испытывал от игры, однажды пробудила в нем такую жажду жизни, что он решил, неожиданно для себя самого, жить так долго, как только это возможно. Как говорится – вечность и еще один день. Каким образом этого достигнуть, он не знал, и никто не мог открыть ему эту тайну, однако Пахомий ощутил, что полон решимости и необузданного желания все подчинить этой цели. Он задавался вопросом: что человек утрачивает сначала – тело или душу? К тому же он слышал, что та самая «вечность» из известной поговорки касается души, а «еще один день» – тела. При этом, как сказал ему священник, в этих сложных расчетах, которые так занимали Тенецкого, гораздо легче было утратить «вечность», чем «еще один день».
Позже, став взрослым, Пахомий Тенецкий учился музыке в Вене, ноги его стали горячими, как горящая лампада, так что в дождь от обуви его шел пар, а одна рука всегда была ледяной, так что ею, а не пивной кружкой он остужал разгоряченные щеки. Он больше всего любил композиции Paisiello и мог поделить все воспоминания о Земуне, Пеште и родителях на горячие и ледяные. Он был уже женат, имел двух сыновей, Пану и Макария, и дочь Ерисену, когда услышал от кого-то из своих друзей случайно произнесенную фразу, которая резко изменила всю его жизнь. Фраза эта звучала так: «Дольше всех живет тот, кто убил больше всего людей».
Пахомий Тенецкий на другой же день начал упражняться. Но это был уже не кларнет, не Paisiello и не Гайдн. Он упражнялся в стрельбе из ружья. Правда, некоторое время он все же колебался, выбирая между музыкой и войной, но невероятная ловкость его пальцев, годами упражнявшихся с кларнетом, оказалась исключительно полезной и в другом, новом деле. Эта ловкость позволила Тенецкому быстро стать одним из лучших стрелков в Вене. И не только это. Холодные и горячие воспоминания Тенецкого, одна холодная и другая горячая рука были как будто созданы для этого нового искусства Пахомия. Такие свойства делали его непревзойденным и, что в деле стрельбы еще важнее, непредсказуемым мастером. Люди, вместе с которыми он ходил на стрельбы, начали побаиваться его, а некоторые даже избегать.
– Он стреляет, как будто на кларнете играет, – шептали у него за спиной, – с таким не совладать никому.
Так оно и было. Как только началась новая война, та, в которой французы в 1797 году уничтожили Венецианскую республику, Пахомий Тенецкий подкоротил свои семилетние усы, уложил ружье в обитый бархатом футляр, как будто это был кларнет, и пошел служить в австрийскую армию. Его сразу отправили воевать, и в одном из первых же боев он продемонстрировал свою чудовищную ловкость в обращении с оружием, а кроме того спас, а вернее, взял в плен сидевшую в одном подвале черноволосую девушку. С тех пор он постоянно возил ее за собой. Он не знал о ней ничего, не знал, понимает ли она его язык, умеет ли писать, но считал, что скорее всего – нет. Вместо того чтобы что-нибудь сказать ей при первой же встрече, он влепил ей оплеуху, потому что слово можно оставить без внимания, а оплеуху нельзя. Таким образом, они с первого дня без лишних разговоров поняли друг друга.