Выбрать главу

— Эрик, — произнесла она наконец, — Эрик, единственный мой друг, я умоляю вас, простите меня.

— Софи, дорогая, я уже собираюсь... Будьте сегодня утром в кухне перед нашим уходом. Мне нужно с вами поговорить... Извините меня.

— Эрик, это я прошу у вас прощения…

Человек, утверждающий, будто помнит какой-либо разговор сло­во в слово, для меня всегда был лжецом или мифоманом. Лично у меня в памяти остаются лишь обрывки, текст полон пробелов, точно изъеденный червями документ. Моих собственных слов, даже в то мгновение, когда я произношу их, я не слышу. А чужие слова усколь­зают от меня, и я помню только движение губ совсем близко от моих. Все остальное — лишь произвольное и искаженное воспроизведение, это относится и ко всем другим словам, которые я пытаюсь здесь при­помнить. И если я почти безошибочно повторяю наш жалкий и по­шлый лепет в ту ночь, то лишь потому, что это были последние неж­ности, которые сказала мне Софи в своей жизни. Я понял, что мне не удастся повернуть ключ бесшумно, и отказался от этой мысли. Ведь только кажется, будто решаешься или не решаешься, в конечном сче­те все зависит от пустячных и случайных факторов — вот что склоня­ет чашу весов в ту или иную сторону. Я был не так труслив или не так смел, чтобы раскрыть Конраду глаза неизбежным объяснением. Кон­рад, святая простота, увидел в моем давешнем поступке лишь возму­щение вольностью, которую позволил себе посторонний человек с его сестрой; до сих пор не уверен, согласился ли бы я когда-нибудь признаться, что целых четыре месяца каждый день лгал ему умолча­нием. Мой друг ворочался во сне, невольно постанывая, когда боль­ная нога терлась о простыни; я улегся наконец на свою кровать, поло­жив руки под голову, и попытался не думать больше о завтрашней вылазке. Стань Софи моей в ту ночь, наверное, я ненасытно обладал бы этой женщиной, на которую при всех наложил руку как на вещь, принадлежащую мне одному. Софи, наконец-то счастливая, навер­няка стала бы неуязвима для тех напастей, которые не могли не раз­лучить нас скоро и навсегда, — значит, инициатива нашего разрыва неминуемо исходила бы от меня. После нескольких недель отрезвле­ния или исступления мой порок, гадкий, но необходимый мне, овла­дел бы мною снова; а пороком этим, что бы обо мне ни думали, была не столько тяга к мальчикам, сколько одиночество. Женщины в нем жить не могут, все они губят уединение, пусть даже попытками вы­растить в нем сад. Тот во мне, кто, как ни крути, представляет мое неотъемлемое «я», снова взял бы верх, и я волей-неволей оставил бы Софи, как правитель оставляет на произвол судьбы слишком дале­кую от метрополии провинцию. Час Фолькмара неминуемо пробил бы для нее вновь или же, за отсутствием его, час панели. Есть кое-что чище, чем такое чередование терзаний и лжи, — идиллия коммивоя­жера с горничной, да и только, — и сегодня я нахожу, что несчастье уладило все не так уж плохо. Хотя правда и то, что я, по всей вероят­ности, упустил один из шансов своей жизни. Но бывают такие шан­сы, которые помимо нашей воли отвергает инстинкт.

Около семи утра я спустился в кухню; Фолькмар был уже готов и ждал меня там. Софи согрела кофе, собрала нам еду в дорогу — остатки вчерашнего ужина; в этих заботах подруги воина она была безупречна. Она простилась с нами во дворе, почти на том самом месте, где я похоронил Техаса в ноябрьскую ночь. Ни на минуту мы не остались наедине. Я был готов связать себя узами по возвраще­нии, однако ж не сетовал, что объяснение отделит от меня срок, ко­торый окажется, быть может, длиною в мою смерть. Мы все трое, казалось, начисто забыли обо всем, что произошло вчера; раны затя­гивались быстро, по крайней мере с виду, их постоянно прижигала война, и это было одной из черт нашей тогдашней жизни. Мы с Фолькмаром поцеловали протянутую нам руку, а потом эта рука махала нам издали, и каждый из нас считал, что ее знаки адресованы ему одному. Солдаты ждали нас у бараков, сидя на корточках вокруг уга­сающего костра. Шел снег; я подумал, что он усугубит тяготы наше­го пути, зато, возможно, избавит от неприятных неожиданностей. Мосты были взорваны, но лед на реке вполне надежен. Нам надо было добраться до Мунау, где стоял Брусаров, обложенный со всех сторон, в положении куда опаснее нашего, и прикрыть, в случае не­обходимости, его отход на наши рубежи.

Телефонная связь между нами и Мунау прервалась несколько дней назад, но мы не знали, по вине непогоды или врага. А дела об­стояли так: деревня оказалась в руках красных в канун Рождества; отряд Брусарова понес большие потери, а остатки его стояли теперь в Гурне. Сам Брусаров был тяжело ранен, он умер неделю спустя. В отсутствии других командиров вся ответственность за отступле­ние легла на меня. Я предпринял попытку контратаки на Мунау в надежде вернуть пленных и боевую технику; в результате мы только потеряли еще больше. Брусаров, когда приходил в сознание, настаи­вал на том, чтобы не оставлять Гурну, сильно преувеличивая ее стра­тегическое значение; вообще-то я всегда считал, что он бездарь, этот так называемый герой наступления 1914 года на нашу Восточную Пруссию. Назрела необходимость одному из нас отправиться в Кратовице за Ругеном, а затем представить фон Вирцу подробный ра­порт о создавшейся ситуации, вернее, два рапорта — мой и Брусаро­ва. Я выбрал для этой миссии Фолькмара, но лишь потому, что только он обладал необходимой дипломатичностью, чтобы объясниться с командующим, а также чтобы убедить Ругена прибыть к нам; не упомянул я еще об одной особенности Пауля: дело в том, что к офице­рам царской России он питал неприязнь, поразительную даже в на­ших рядах, хотя все мы были к эмигрантам почти так же неприми­римо враждебны, как и к самим большевикам. Вдобавок — занятная профессиональная патология — самоотверженность, с которой Па­уль выхаживал раненых, не распространялась за стены его госпита­ля; умиравший в Гурне Брусаров интересовал его меньше, чем лю­бой из прооперированных накануне рядовых.