Выбрать главу

Поймите меня правильно: я не ангел, но не хочу, чтобы меня обви­нили в коварстве, на которое я не способен. Я вовсе не пытался изба­виться от соперника (не могу не улыбнуться при этом слове), поручив ему опасную миссию. Да и не опаснее было уйти, чем остаться; не думаю, что Фолькмар был на меня в обиде за то, что я подверг его чрезмерному риску. Возможно, он этого ожидал и в других обстоя­тельствах поступил бы так же со мной. Я мог сделать иначе: сам вер­нуться в Кратовице и предоставить Фолькмару командовать в Гурне — метавшийся в бреду Брусаров в счет не шел. Фолькмар тогда был не­доволен, что я отвел ему менее важную роль; однако при том, как обернулись события в дальнейшем, он должен быть мне благодарен, так как принял ответственность за меня. Неправда и то, что я ото­слал его в Кратовице, чтобы дать ему последний шанс окончательно вытеснить меня из сердца Софи: в таких изощренностях подозрева­ешь себя только задним числом. Я не питал к Фолькмару недоверия, что было бы вполне естественно между нами: он проявил себя вполне славным малым за эти несколько дней, что мы провели бок о бок. В этом, как и во многом другом, мне не хватило чутья. Добродетели Фолькмара — боевого товарища не были в полном смысле слова мас­кой лицемера, скорее, неотъемлемым достоинством военного чело­века, которое он как бы надел вместе с формой и с нею же снял. Надо сказать еще, что в нем жила застарелая животная ненависть ко мне, и питалась она не только корыстными соображениями. Я в его глазах являл собой воплощение срама и, наверное, вызывал гадли­вость, как паук. Он мог счесть своим долгам предостеречь Софи про­тив меня; я еще должен благодарить его за то, что он не разыграл эту карту раньше. Я подозревал, что для меня небезопасна его встреча один на один с Софи, — приходится допустить, что она много для меня значила, — но было не время для такого рода соображений, да гордыня не позволила бы мне задуматься об этом. А вот перед фон Вирцем он меня не опорочил — в этом я убежден. Этот Фолькмар был порядочным человеком до известного предела, как все.

Руген прибыл через несколько дней с бронемашинами и сани­тарным автомобилем. Стоянку в Гурне нельзя было дальше затяги­вать, и я под свою ответственность силой увез Брусарова, который умер по дороге, как и следовало ожидать; мертвый, он доставил не меньше забот, чем доставлял, будучи живым. Выше по реке нас ата­ковали, и в Кратовице мне удалось привести лишь жалкую горстку людей. Мои ошибки в ходе этого отступления в миниатюре сослу­жили мне службу несколько месяцев спустя в операциях на польской границе, и каждый из убитых в Гурне позволил впоследствии сбе­речь дюжину жизней. Но что за важность — побежденный всегда виноват, и я заслужил все обрушившиеся на меня упреки, все, кро­ме одного: в неподчинении приказам тяжелобольного, чей мозг уже отказывался служить. Особенно потрясла меня гибель Пауля: он был моим единственным другом. Я понимаю, что это утверждение на первый взгляд противоречит всему, что я говорил до сих пор, но, если вдуматься, довольно легко увязать одно с другим. Первую ночь по возвращении я провел в барачном лагере, на тюфяке, кишевшем вшами, которые добавляли к грозившим нам опасностям еще и сып­ной тиф, но, насколько я помню, спал тяжелым сном, как убитый. Я не переменил своего решения насчет Софи; впрочем, думать о ней у меня не было времени, но, наверное, мне не хотелось вот так сразу лезть в западню, хоть я и готов был в нее попасться. Все казалось мне в ту ночь гнусным, бессмысленным, тягостным и серым.

Назавтра, премерзким утром — снег таял, и дул западный ветер, — я одолел короткое расстояние между барачным лагерем и усадьбой. В кабинет Конрада я поднимался по парадной лестнице, завален­ной соломой и разломанными ящиками, вместо того чтобы восполь­зоваться черной, по которой обычно ходил. Я был грязен, небрит; случись сцена упреков или любви, у меня не было бы ни малейшего преимущества. На лестнице было темно, свет пробивался только в узкую щель в закрытом ставне. Между вторым и третьим этажами я вдруг столкнулся нос к носу с Софи, которая спускалась по ступень­кам. На ней была шубка, валенки, голову покрывала маленькая шерстяная шаль, повязанная на манер шелковых платочков, которые в нынешнем сезоне носят женщины на морских курортах. В руке она держала что-то завернутое в тряпицу с четырьмя узелками по углам, но я часто видел, как она носила такие свертки, когда ходила в поле­вой госпиталь или к жене садовника. Во всем этом не было ничего нового, и единственное, что могло бы насторожить меня, — ее глаза. Но она избегала встречаться со мной взглядом.

— Как, Софи, вы собрались на прогулку в такую погоду? — пошу­тил я и попытался взять ее за руку.

— Да, — ответила она, — я ухожу.

По ее голосу я понял, что все очень серьезно и что она в самом деле уходит.

— Куда вы?

— Вас это не касается, — проронила она, резко высвободив руку, и на шее у нее я заметил легкое вздутие, похожее на зоб голубя, ко­торое говорит о подавленном рыдании.

— А можно узнать, почему вы уходите, дорогая?

— С меня хватит. — Губы ее судорожно дернулись, напомнив на мгновение тик тети Прасковьи. — С меня хватит, — повторила она.

Переложив из левой руки в правую свой смешной узелок, с ко­торым она походила на уволенную с места служанку, Софи рвану­лась, словно хотела убежать, но лишь спустилась на одну ступеньку ниже, поневоле приблизившись ко мне. Тогда, прижавшись спиной к стене, чтобы расстояние между нами было как можно больше, она впервые подняла на меня глаза,

— Ох! — вырвалось у нее. — Вы мне обрыдли, все...

Я уверен, что слова, которыми она сыпала потом без разбора, были не ее, и нетрудно догадаться, у кого она их позаимствовала. Это был какой-то фонтан, плюющийся грязью. Лицо ее стало по-крестьянски грубым: такие выплески похабщины я слыхал от деву­шек из простонародья. Неважно, были ее обвинения справедливы или нет; все слова такого сорта лживы, потому что есть вещи, не под­властные языку, созданные лишь для того, чтобы лепетать их, при­жав уста к устам. Ситуация прояснялась: передо мной был враг; что ж, я всегда чувствовал затаенную ненависть за самоотречением Софи и мог, по крайней мере, поздравить себя с прозорливостью. Не ис­ключено, что, будь я с ней до конца откровенен, она не смогла бы вот так перейти к открытой вражде, но рассуждать теперь об этом так же глупо, как о возможной победе Наполеона при Ватерлоо.

— Полагаю, вы набрались этих гадостей от Фолькмара?

— А! Этот... — поморщилась она так, что у меня не осталось ни малейшего сомнения насчет ее чувств к нему. В эту минуту она сме­шала нас в едином презрении, и вкупе с нами всех мужчин на свете.

— Знаете, что меня удивляет? Что эти очаровательные мысли пришли в вашу головку совсем недавно, — сказал я как мог шутливо, еще не оставляя надежды вовлечь ее в словопрения, в которых она безнадежно запуталась бы еще два месяца назад.

— Давно, — рассеянно отозвалась Софи, — Давно, но это не имеет значения.

Она сказала правду: ничто не имеет для женщин значения, кро­ме них самих, и всякий иной выбор для них — лишь хроническое помешательство или временное помрачение. Я уже хотел было яз­вительно поинтересоваться, что же в таком случае важно для нее, но тут увидел, как ее черты исказились и задрожали в новом приступе отчаяния, словно от пронзительного колотья невралгии.

— Все-таки никогда бы не подумала, что вы Конрада в это впута­ете.

Она чуть отвернула голову, и ее бледные щеки вспыхнули, слов­но позор подобного обвинения был столь велик, что не мог не пасть и на нее. Только тут я понял, что равнодушие к близким, так долго шокировавшее меня в Софи, было обманчивым симптомом, инстинк­тивной хитростью: они должны были оставаться вне той грязи и мерзости, в которых, как ей казалось, увязла она; и ее нежная лю­бовь к брату все это время пробивалась сквозь страсть ко мне, неви­димая глазу, как пресный источник в соленом море. Более того, она наделила Конрада всеми достоинствами, всеми добродетелями, от которых отреклась сама, словно этот хрупкий юноша был ее невин­ностью. Мысль о том, что она защищает его от меня, задела самую чувствительную струнку моей нечистой совести. Любой ответ был бы хорош, кроме того, который вырвался у меня, — от злости, от робости, из желания нанести поскорее ответный укол. В каждом из нас живет хам, тупой и наглый, и это он выпалил: