Выбрать главу

Конрад с сестрой ждали меня на ступеньках крыльца, под наве­сом-маркизой, — после канонад прошлого лета в нем не уцелело ни одного стекла, и пустые железные переборки походили на огром­ный опавший лист, от которого остались только прожилки. Сквозь него лил дождь, и Софи по-крестьянски повязала голову платочком. Оба вымотались, работая за меня в мое отсутствие: лицо Конрада было перламутрово-бледным, и тревога за его не слишком крепкое, насколько я знал, здоровье заставила меня в тот вечер забыть все остальное. Софи велела принести нам одну из последних бутылок красного вина, припрятанных в погребе. Мои спутники расстегну­ли шинели и уселись за стол, обмениваясь шуточками о том, что скра­сило им жизнь в Риге; Конрад приподнял брови, изобразив на лице насмешливо-вежливое удивление; он в свое время вместе со мной изведал эти мрачные вечера раздора с самим собой: одной венгер­кой больше или меньше — для него это было не в диковинку. Софи закусила губу, увидев, что пролила немного бургундского, усердно наполняя мой бокал. Она выбежала за губкой и принялась оттирать пятно так старательно, как если бы это был след преступления. Из Риги я привез кое-какие книги; в тот вечер, соорудив абажур из по­лотенца, я смотрел на Конрада, уснувшего на соседней кровати сном младенца, невзирая на шорох шагов тети Прасковьи, которая день и ночь расхаживала наверху, бормоча молитвы, — она была уверена, что только благодаря им мы еще живы и относительно невредимы. Если сравнить брата и сестру, то, как ни парадоксально, скорее Кон­рад отвечал представлению о девушке, чьими предками были прин­цы крови. Загорелый затылок Софи, ее растрескавшиеся руки, сжи­мавшие губку, вдруг напомнили мне молоденького батрака Карла, который чистил пони на конюшне, когда мы были детьми. После подмазанного, напудренного, холеного лица моей венгерки она ви­делась мне неухоженной и в то же время несравненной.

Моя рижская эскапада больно ранила, но не удивила Софи: впер­вые я повел себя сообразно ее ожиданиям. На моей близости с нею это не сказалось, напротив, она стала еще теснее; вообще-то такие не вполне определенные отношения почти нерасторжимы. Мы оба не знали друг с другом удержу в своей откровенности. Надо еще помнить, что мода того времени ставила во главу угла полнейшую искренность во всем. Вместо того чтобы говорить о любви, мы о любви рассуждали, словами заглушая волнение, которое любой дру­гой разрешил бы поступками и от которого обстоятельства не по­зволяли нам спастись бегством. Софи, нимало не стесняясь, упоми­нала свой единственный любовный опыт, однако не признавалась, что он был невольным. Я, со своей стороны, тоже не таил от нее ни­чего — кроме главного. С почти комичным вниманием эта девочка, насупив бровки, слушала рассказы о моих похождениях со шлюха­ми. Думаю, что она и любовников начала заводить, чтобы достичь для меня той степени обольстительности, которую предполагала у падших женщин. От полной невинности до глубочайшего падения один шаг, и она сразу опустилась на уровень самой низменной чув­ственности, отважившись пасть, дабы мне понравиться: на моих гла­зах свершилось превращение подиковиннее тех, что происходят на сцене, и почти столь же условное. Сперва были мелочи, трогатель­ные в своей наивности: она ухитрилась раздобыть румяна и помаду, отыскала шелковые чулки. Веки, перепачканные тушью, в которой не нуждались ее глаза, чтобы выглядеть запавшими, красные пятна на высоких скулах внушили мне не больше отвращения к этому лицу, чем могли бы внушить шрамы от моих собственных ударов. На мой взгляд, ее губы, прежде божественно бледные, не так уж и лгали, силясь казаться окровавленными. Молодые люди, в том числе и Франц фон Аланд, пытались поймать эту большую бабочку, пожи­раемую на их глазах неизъяснимым огнем. Я и сам, оценив ее преле­сти куда выше после того, как их оценили другие, и ошибочно отно­ся свою нерешительность на счет совести, порой жалел, что Софи приходилась сестрой как раз тому единственному человеку, с кото­рым я чувствовал себя связанным своего рода взаимным обязатель­ством. Я, однако, не взглянул бы на нее лишний раз, не будь ее глаза единственными из всех, которые что-то для меня значили.

Женщины настолько предсказуемы, что легко играть в отноше­нии их роль звездочета: несостоявшийся мальчик проследовал по пыльной дороге, проторенной героинями трагедий, — Софи пусти­лась во все тяжкие, чтобы забыться. Милый щебет, улыбки, разнуз­данные танцы под звуки трескучего граммофона, рискованные про­гулки в зону обстрела возобновились с другими молодыми людьми, которые сумели всем этим воспользоваться лучше меня. Франц фон Аланд оказался первым счастливцем на этой стадии, столь же неизбежной у любящей и неудовлетворенной женщины, как период воз­буждения при прогрессирующем параличе. Он воспылал к Софи почти такой же слепой и покорной любовью, какую девушка пита­ла ко мне. Франц знал, что его используют за неимением лучшего, и с восторгом соглашался: он-то даже и об этом не смел мечтать. На­едине со мной у Франца всегда был такой вид, будто он вот-вот рас­сыплется в подобострастных извинениях подобно туристу, забред­шему в частные владения. Надо думать, Софи мстила мне и себе самой, без устали рассказывая ему о нашей любви; пугливая безро­потность Франца вряд ли могла примирить меня с мыслью о том, что женщина способна осчастливить. Я до сих пор с жалостью вспо­минаю, как он с видом пса, которому кинули кусок сахара, несмот­ря ни на что, принимал любую милость от надменной, ожесточенной и доступной Софи. Этот бедолага — ему вообще выпали за его короткую жизнь все мыслимые злоключения начиная с отчисления из колледжа за кражу, которой он не совершал, и кончая гибелью родителей от рук большевиков в 1917 году и тяжелейшей операци­ей аппендицита — угодил в плен несколько недель спустя; мы нашли его изуродованный труп, вокруг шеи чернела язва от длинного гибкого фитиля сгоревшей восковой свечи. Софи узнала об этом от меня; я смягчил свой рассказ, как только мог, и мне не было неприятно убедиться, что жуткая эта картина лишь добавилась в ее сознании ко множеству других, — горем это для нее не было.

Последовали новые случайные связи; она шла на них все из-за той же потребности хоть на время заставить умолкнуть непереносимый монолог любви, звучавший в ней, и бесславно обрывала, неловко перепихнувшись два-три раза, все из-за той же неспособности забыть. Среди этих мимоходом привеченных партнеров ненавистнее всех мне был один русский офицер, бежавший из большевистской тюрь­мы, — он провел у нас неделю, а затем отбыл в Швецию с некой та­инственной и иллюзорной миссией к кому-то из великих князей. С первого же дня я наслушался от этого пьянчуги россказней о его похождениях с такими смачными подробностями, что, увы, слиш­ком хорошо мог представить себе, что происходило между ним и Софи на кожаном диване в домике садовника. Я, наверное, не смог бы более выносить присутствия девушки, если бы хоть раз прочел на ее лице что-то похожее на счастье. Но она ничего от меня не скрыва­ла; ее руки по-прежнему касались меня осторожно и несмело — не лаской, а, скорее, ощупью слепого, — и каждое утро я видел перед собой убитую горем женщину, страдающую оттого, что любимый ею мужчина не был тем, с кем она провела ночь.

Однажды поздним вечером, где-то через месяц после моего воз­вращения из Риги, я работал в башне с Конрадом, который стара­тельно дымил длинной немецкой трубкой. Я только что вернулся из деревни, где наши люди пытались как могли при помощи бревен укрепить вырытые в грязи окопы; в ту ночь стоял густой туман — такие ночи были самыми спокойными, военные действия с обеих сторон прекращались, поскольку врага не было видно. Мой промок­ший френч курился паром на печке, в которую Конрад подбрасывал кошмарные сырые щепки, жертвуя каждой со вздохом сожаления, достойным истинного поэта, который видит, как горят его леса; и тут вдруг заглянул сержант Шопен с сообщением для меня. В двер­ном проеме возникла его красная встревоженная физиономия, и он сделал мне знак поверх склоненной головы Конрада. Я вышел сле­дом за ним на лестницу; этот Шопен, в мирной жизни банковский служащий из Варшавы, был сыном поляка — управляющего графа Реваля; женатый, отец двоих детей, толковый малый, он нежно лю­бил и боготворил Конрада и его сестру, которые считали его своим молочным братом. Когда началась революция, он приехал в Кратовице и с тех пор служил в усадьбе на должности честного человека. Он шепотом поведал мне, что, проходя через подвалы, застал Софи совершенно пьяной за большим столом в кухне, всегда пустовавшей в этот час, и что, как он ее ни уговаривал — а говорить он был не мас­тер, — ему так и не удалось заставить девушку подняться к себе.