— А-а, вчера с нами был… из-под Ельни?...
— Нет их! Карнаухова, и Машука. Викент прилепил им заговор.
— Прилепил?
— Да. Малой, ты хоть понимаешь, о чем спрашиваешь? Каюк им, обоим!
У Мирки, внутри, как тяжелая дверь с петель, рухнуло: — Каюк? — прошептал он.
— Каторга, по 54-й.
— Каторга, в наше время?
— Каторга! Хоть и не царское время, а каторга есть. Для изменников Родины. И, какая-то сволочь из наших, сдала Машука, Карнаухова! Так вот…
— Да, кто его знает… — осадил из угла кто-то, — Нам неизвестно: из наших ли? Кто знает, где до нас побывали люди?
— С Машуком Карнаухов встретился здесь.
— И там, под Ельней…
— И там. Но об этом они только знали, двое.
— А теперь узнал третий.
— Хуже всего, что четвертый — Викент!
Мирку почувствовал, что это значит: ходить по острию ножа, на который его выводил Викент. И оставлял потом одного. Ведь Мирка один был здесь. И с теми, кто здесь, они были врагами. Да, свои люди, наши, родные; солдаты, хлебнувшие лиха. А Мирка для них: их, все же, больше, — был хуже чужого! «Кто меня сделал таким? — думал Мирка, — Война? Немцы? Викент? Или кто-то еще?» Было больно, той болью, которую он показать не мог. Как тогда, когда прятал ее в страхе перед врачем-ээсовцем. Как в ту ночь, когда видел призрак-НКВДиста. НКВД теперь не был призраком. Но ужас какой-то блуждал внутри.
Пряча себя, он закрыл глаза, и подумал, что совсем мало вспоминает теперь о своей семье, о сестричке, маме… И совсем не знал, как вспомнить, как нарисовать в памяти, в воображении, отца… Это ведь из-за того, что теперь не совсем в душе Мирки чисто. Совсем недавно, не покидали тайные, и озаренные светом надежды, домашние, довоенные грезы…
— Ребята, — заметил кто-то, — наговоримся еще, у Викента.
Да, еще было рано: чуть более четырех: времени, когда начиналась война.
«Ну, что я тут должен слушать? Как он себе представляет?» — думал Мирка. Безответно думал, припомнилось только: «И на хрен тебе это знать! На хрен мне это знать? Ни кому это на хрен не надо! Делать надо, что говорят». И он это делал, выставляя Мирку на опасное острие…
Кроме Ивана и Машука, нет еще двоих. О них ничего не сказали, когда пришел Мирка. А это его выручало: сомневаться могли как раз в тех, кого нет. Может, кто-то, из тех, рассказал, или написал Викенту. Стало полегче, но все же, слова, даже в мыслях, не клеились... Нить оборвалась какая-то. Важная нить. Кажется, без такой нити, человек перестает быть в ладу с собой.
Фильтрация продолжалась. Вернулся от дознавателя один из тех, с кем Мирка был здесь позавчера. Вернулся не похожим на остальных. «Счастливчик!» — мелькнуло, — наверное, лучиком в каждой душе.
— Моя часть в ста километрах отсюда! Вы представляете! С ними уже связались и оттуда готовы за мной приехать.
— Ух ты! И кто ж тебя так порадовал? Уж не Викент ли?
— Он самый!
— Вот уж, кто говорил, что справедливости нет!
— Да, не-е… Я ж не так говорил. Она есть, да шагать до нее и шагать…
— И, не всем дошагать…
— До Родины- так далеко! А уж до справедливости нашей, — еще и того далече!
— А чего мы носы раньше времени в землю тыкаем, а? Стоит ли? — Мирка узнавал Михалыча.
— Однако, Михалыч, в политруки тебе надо было! Уже бы и отфильтрован был, и совсем не с нами!.
Однако, плохой этот день был, унылый. Гадость какая-то, какая-то, как непотреб человеческий, из уборной в задках двора, — повсплывала. Видно, в каждом подобный непотреб, в задках душе есть. Немного, да все же… И вот повсплывал, как-то враз.
Поэтому гадко уныло и неуютно, было, кажется, всем.
— О науке я думал, — отозвался, по поводу политрука, Михалыч, — а о политике — никогда…
— Чего же мы взъелись-то?... — заступился кто-то, — Можно, вон, за человека порадоваться.
— Я и рад. За него я рад. За тебя бы еще, и за себя бы также…
— Вот, Михалыч и говорит: носом в землю. Чем к верху торчим, когда — носом в землю?!
— Так и есть, — посмеялся кто-то, — на нас поглядеть…
— Ну, погляди, Сень, и тебя вон, в умные мысли тянет! Глядишь, и подашься сам, в ученые, или историки…
— Будь делу на пользу, — подамся.
— Байками уши народу травить?
— История, — ровно, спокойно сказал Михалыч, — не байки. Историю делаем мы. И выдумать ее невозможно. В ней разобраться непросто — да, это так!
Доступным, обычным слогом он говорил, чтоб понять мог не только тот, кто пишет, а тот, кто историю делает, — не заметив даже, и не оценив своего участия.
— В истории все, — говорил Михалыч, — логично. А вот легко ли нам разобраться в том, что мы сами творим? Вот… — он развел руками, не подобрав простых слов.