Выбрать главу

Трудно понять, убеждал ли он всех? Дерзость его была изощренной, сознательной до холодка в мозгу. Это не то, что обида, с отчаянием напополам у Матвеича. Это совсем не Михалыч, глупо дерзя, посягал на высшее руководство, и, стало быть, на товарища Сталина, в том числе. Логика убеждала, сам ход Истории.

— А платиться за ошибки народу?

— Именно так! Копейкой такого не оплатить?

— А как же вина? Расплата? — спрашивал голос, которого не было слышно раньше. — История ведь справедливости учит.

— За ошибки вождей, всегда платят народы. В любой стране мира, во все времена!

— А за вину народа, Михалыч кому платить, а? Тогда же наоборот — вождям. Вот такое в Истории было когда-нибудь, нет?

— Нет, — спокойно ответил Михалыч, — потому, что народной вины не бывает!

«День бесстрашия! — думал Мирка, — Мы годами молчать способны. И то, что годами копится, там, в душе каменеет. А болтливость: о постороннем, о пустяках не спасает душу. И особенно больно, когда есть что сказать...»

— Ты считаешь… — слышал он голос убежденного в правоте человека, — А как же фашизм? Что это? Кто это? — усмехнулся спросивший, — Скажешь, что это фигня — не немецкий народ? Они все — фашисты! Малой, — он кивнул на Мирку, — и тот это видел! Ему ты скажи, что немцы не виноваты. Что фюрер их виноват, Адольфа…

— Шикльгрубер, ефрейтор… — стал отвечать Михалыч.

— Ефрейтор?

— Да, он был ефрейтором. Стал рейхсканцлером!

— А кто его вытащил в канцлеры? А? Михалыч? Красивые вещи, правильные ты говоришь, насквозь! Немцы — скоты! Малой, — это спросили Мирку, — не так?

— Так, — согласился Мирка. Мог он сказать по-другому? Когда немец, подняв рукоять автомата под мышку, стрелял в лицо, — он же видел, как на штаны его, на сапоги, кровавая пыль летела. И разлетались обломки костей. Осколки… — он все это видел! А мало ли видел в Освенциме? Они, всенародно, тварь свою, Гитлера делали! Сами, или чего-то не понимает Мирка?

— Так! — сказал он.

Михалыч сложив треугольником руки, думал. Вершинами руки его упирались в лоб, в переносицу. Не мог бы так сделать тот, у кого изувечена, — немцем, наверняка, — переносица. Оппонент Михалыча…

«Войне наступает конец, — думал Мирка, — а взгляд этого человека так и останется непримиримым».

Снова видел он немца, стреляющего в лицо, и вдруг занавеской над рамой оконной, — надвинулись те, кого убивал он сам. Падали перед ним. Не все сразу: он ведь каждого, по отдельности, убивал…

Чужие шаги раздались в коридоре. Повисла усталая тишина. Все посмотрели на Павла.

— Счастливчик! — открылась дверь, — Никитин, давай выходи с вещами! Твои, за тобой приехали.

Никитин, прощаясь, обошел всех, пожал руки.

— Мирка, — сказал он, похлопав его по спине, обнял и, задумавшись коротко, просто сказал, — все еще будет, знаешь!

— А что там от советского информбюро? — спросили у постового.

— Да, немцы союзникам сильно по ж… дают, где-то в Андах.

— А-а, значит, спасать их будем.

— Да, кто, кроме русских спасет!

— А что ты без автомата ходишь?

— Я? А зачем мне? Еще отберете… — усмешка солдата в усы, была не враждебной. Или так показалось Мирке…

Грохнула дверь, остались без Павла и почувствовал каждый, может, не только Мирка, себя: ломтем отрезанным.

— А в двадцать третьем, — сказал Михалыч, — Россия, голодная, послевоенная… И не все это помнят… не все, но такое было. Эшелон с сухарями… Вы представляете — эшелон! Через Ковель и Брест ушел в Германию. Хлеб от русских для революции. Она там была, в Германии, после нашей, была… Вот, представьте: по России и Украине шел эшелон — да, разграбить его, раздербанить, могли на любом километре. Муки в это время не было — вот почему сухари. Каждый, кто мог — от себя, для германской, забытой теперь, революции! Сухари — это значит, что каждый наш человек, советский, последним с германским революционером делился. Последним, каждый…

— Хорошо же, скоты они, отблагодарили!

— Шикльгрубля твоя, тьфу! — сплюнул кто-то в сердцах.

В этот вечер он был забыт. Не грохнула дверь, не сказал постовой:

— Выхованец, с вещами на выход.