А семейная жизнь поэта шла своим порядком. 1 декабря вечером Пушкины побывали в театре, а оттуда заехали к Карамзиным, и всюду их сопровождал А.И.Тургенев:
Во французском театре, с Пушкиными... Вечер у Карамзиных (день рождения Николая Михайловича) с Опочиниными… Пушкины. Вранье Вяземского — досадно[194].
Возможно, вранье Вяземского никакого отношения к Пушкину не имело, но не исключено, что шуточки князя все же касались странностей семейной жизни поэта и неприятно задели Тургенева, который, наоборот, наблюдал картину супружеского согласия. Из писем С. Н. Карамзиной известно, что как раз в эти дни Вяземский острил, будто поэт
выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает...[195].
У шутки князя было основание: в карамзинской компании кавалергард обычно развлекал дам. Теперь же, в его отсутствии, длившемся уже около двух недель, они откровенно скучали, и это подталкивало князя к иронии. Вяземский намекал на то, что Пушкин готов был «сдать» Наталью Николаевну кому угодно, лишь бы развязать себе руки. Для чего? Возможно, князь имел в виду «историю с кроватью»? Кто-то же рассказал о ней Жуковскому? Почему не Вяземский? Это ведь ему и его жене принадлежит мысль, что
Пушкин сам виноват был: он открыто ухаживал сначала за Смирновою, потом за Свистуновою (ур. гр. Соллогуб). Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа.[196]
«История с кроватью» легко укладывалась в перечень «проступков» поэта, хотя и выглядела несколько экстравагантно.
Нет, Вяземские по-своему любили Пушкина – «как родного», и даже беспокоились за него, но так заботятся о любимой вещи - расчетливо и ревностно - до тех пор пока она не выходит из моды. Потом ее начинают стесняться, запирают в шкаф и лишь изредка достают по случаю, припоминая лучшие дни, проведенные с нею, объясняя и себе и другим ее предназначение, смысл украшений и чудаковатый покрой.
Утром 2 декабря Тургенев вновь оказался в доме Пушкина. Вроде бы ничего особенного – друзьям было о чем поговорить и что обсудить. Вот только запись об этом событии Тургенев сделал весьма любопытную:
У Пушкиной: с ним о древней России: «быть без мест»[197]...[198].
Не у Пушкина, а у Пушкиной!? Разговор о «древней России» шел как бы вторым планом, в довесок к главной цели визита – разговору с Натальей Николаевной. Стало быть, «вранье Вяземского», или что-то с ним связанное, имело прямое отношение к жене поэта и взволновало Тургенева настолько, что ему захотелось услышать разъяснения от самой Натальи Николаевны. Но вряд ли она была откровенна – тут необходимо особенное настроение, да и рассказ требует времени и досуга. Скорее всего она ограничилась общим выражением, что-то вроде: «Все в руках Господа!», чем лишь озадачила Тургенева и погрузила в элегическое настроение, которое передалось его запискам:
Обедал у гр. Велгурского, с Жуков. После обеда у Кроткова, у кн. Вяз. на минуту у Карамз. там Дашкова, Ганчерова и жених ее. На вечере у гр. Пушкиной с Донаур. и Эмилией; мила, но грустно и на нее смотреть...[199].
«Грустно и на нее смотреть» - это в сравнении с Натальей Николаевной! Тургенев добавляет к ней Мусину-Пушкину, поскольку, независимо от внешнего сходства или различия, одно, безусловно, уравнивало однофамилиц - на обеих грустно было смотреть, обе они несли печать какой-то страшной тайны. Судьба распорядилась так, что Эмилия Карловна умерла в 1846 году, не достигнув рокового для Пушкина тридцатисемилетнего возраста.
У Карамзиных Тургенев мог поближе рассмотреть новую пару - Дантеса и Екатерину Гончарову. Похоже, они демонстрировала свое единство - чуть позже наблюдательная С.Н.Карамзина напишет:
Дантес говорит о ней и обращается к ней с чувством несомненного удовлетворения[200].
Впрочем, друг поэта не отметил в поведении молодоженов ничего особенного. Это был последний выход Дантеса на люди в этом году. Затем он заболел, и никаким «ухаживанием» уже не мог докучать Натальей Николаевне.
3 декабря Екатерина Гончарова написала старшему брату Дмитрию о своих предсвадебных хлопотах и напомнила ему о деньгах, которые должна была вернуть Ивану. Она приглашала братьев приехать на свадьбу 8 января. Ей было очень важно, чтобы в этот день собралась вся ее семья.
Вдохновленная вчерашним выходом в свет, она мысленно торопила события, боясь поверить в их благополучный исход.
Пока все идет хорошо, только признаюсь, что я жду конца всего этого со смертельным нетерпением, мне остается еще 4 недели и 4 дня. Я не знаю ничего более скучного, чем положение невесты, и потом все хлопоты о приданом вещь отвратительная[201].
И надо думать, ее тревожили не только изменчивость судьбы и чувства молодого кавалергарда, но и угрожающее, мрачноватое поведение Пушкина и пересуды в обществе, ставящие ее любовь и будущее под сомнение.
В это время, отвечая на письмо сестры, А.Н. Карамзин пишет из Баден-Бадена домой:
Что до гнусного памфлета, направленного против Пушкина, то он вызвал во мне негодование и отвращение. Не понимаю, как мог найтись подлец, достаточно злой, чтобы облить грязью прекрасную и добродетельную женщину с целью оскорбить мужа под позорным покрывалом анонима: пощечина, данная рукой палача — вот чего он, по-моему, заслуживает. — Меня заранее приводит в негодование то, что если когда-либо этот негодяй откроется, снисходительное петербургское общество будет всецело его соучастником, не выбросив мерзавца из своей среды. Я же сам с восторгом выразил бы ему мое мнение о нем[202].
Складывается впечатление, что Карамзин знал о ком идет речь. Мысленно он ставит анонимщика на эшафот. Видит, как палач перед казнью бьет его по лицу, но этого мало и молодой человек сам готов занять место экзекутора. Конечно, он фантазирует. Благородный пафос его речи не скрывает бессилие ума, тронутого обычным испугом. Он ничего не знает, а потому ничем не стеснен. Но в одном его воображение не свободно. Воспитанный светом, он понимает, что по тем же законам, по каким пощечина от руки палача считается хуже смерти, история с анонимкой не воспринимается чем-то значительным. Оскорбление должно быть личным или никаким. Важна сама интрига, поступки, а отсюда и право оскорблять или быть оскорбленным, требовать удовлетворения. Вот что занимало общество. У пресловутого «жужжанья клеветы» был определенный смысл - так называемые, «сплетницы» и «сплетники» следили за соблюдением обычаев, «освященных временем и привычкою»[203]. Правда, разбавленное «новой аристократией», вышедшей из разночинцев, общество постепенно мельчало, теряя представление о чести и достоинстве, подменяя их карьерным интересом, и все меньше обращало внимание на традиции.
Между тем, сестра поэта - Ольга Сергеевна Павлищева – писала отцу из Варшавы в Москву: