Выбрать главу

Мо­ло­дой по­эт пе­ре­пи­сал За­пис­ку и взял из нее во­все не «мысль се­мей­ную», а то, что бо­лее со­от­вет­ст­во­ва­ло его воз­рас­ту - раз­мыш­ле­ние о при­ро­де са­мо­вла­стия: «что сде­ла­ли яко­бин­цы в от­но­ше­нии к рес­пуб­ли­кам, то Па­вел сде­лал в от­но­ше­нии к са­мо­дер­жа­вию: за­ста­вил не­на­ви­деть зло­упот­реб­ле­ния оно­го»[240] - и соз­дал всем из­вест­ную оду «Воль­ность»[241], ко­то­рую мно­гие ис­сле­до­ва­те­ли[242] до сих пор по­чи­та­ют пе­ре­ло­же­ни­ем лек­ций о «ес­те­ст­вен­ном пра­ве» цар­ско­сель­ско­го пре­по­да­ва­те­ля Ку­ни­цы­на и од­но­вре­мен­но след­ст­ви­ем про­стран­ных бе­сед по­эта с бра­том Тур­ге­не­ва Ни­ко­ла­ем, а за од­но и Чаа­дае­вым?

Как бы то ни бы­ло, важ­но дру­гое – те, кто не чи­тал За­пис­ку, и то­гда и се­го­дня мог­ли ду­мать об оде, что угод­но и как угод­но, а вот тем, кто про­чел оба про­из­ве­де­ния уже не на­до бы­ло объ­яс­нять, что имел в ви­ду мо­ло­дой по­эт и от­ку­да у не­го взя­лись столь зре­лые мыс­ли? По­нял, ве­ро­ят­но, и Алек­сандр I. Был ли у не­го раз­го­вор с Ка­рам­зи­ным, или ис­то­рик в оди­но­че­ст­ве пе­ре­жил стыд слу­чай­но­го ра­зо­бла­че­ния? Толь­ко с Пуш­ки­ным встре­чать­ся он по это­му по­во­ду не стал и от­но­ше­ния с ним пре­рвал рез­ко - без объ­яс­не­ний! Про­шло бо­лее пя­ти лет, по­ку­да по­эт осоз­нал свою оп­лош­ность, и, ус­по­ко­ив­шись, смог по дос­то­ин­ст­ву оце­нить под­лин­ный смысл ка­рам­зин­ской За­пис­ки.

По ино­му пу­ти по­шли ис­сле­до­ва­те­ли. Они не ста­ли объ­яс­нять оби­ду Пуш­ки­на, хо­тя она име­ла свое ос­но­ва­ние - ведь фор­маль­но по­эт ни в чем не про­ви­нил­ся, име­ни ис­то­ри­ка не на­звал, а об­мен идея­ми в то вре­мя был де­лом обычным! Спе­циа­ли­сты на­шли ку­да бо­лее по­нят­ное разъ­яс­не­ние не­ожи­дан­ной раз­молв­ки не­дав­них дру­зей! Ока­зы­ва­ет­ся, Ка­рам­зин рев­но­вал мо­ло­до­го по­эта к сво­ей же­не! Зна­ко­мый мо­тив! Все опять све­лось к из­лиш­ней чув­ст­ви­тель­но­сти по­эта! Спо­ру нет, Пуш­кин пе­ре­жи­вал маль­чи­ше­скую влюб­лен­ность[243] в Ека­те­ри­ну Ан­д­ре­ев­ну, но, что­бы при­пи­сать взрос­ло­му че­ло­ве­ку, да еще та­ко­му как Ка­рам­зин, про­яв­ле­ние рев­ни­во­го ма­ло­ду­шия, не­об­хо­ди­мо оп­ре­де­лен­ное на­строе­ние ума!

Вот та­кой плот­ный клу­бок из свя­зей про­шло­го и на­стоя­ще­го, из юно­ше­ских пе­ре­жи­ва­ний и муж­ской бла­го­дар­но­сти, из за­бот о За­пис­ке и «Ис­то­рии Пет­ра» об­ра­зо­вал­ся в судь­бе по­эта бла­го­да­ря од­ной жен­щи­не – Ека­те­ри­ны Анд­ре­ев­ны Ка­рам­зи­ной.

Она же в это вре­мя ду­ма­ла о бу­ду­щем сво­их де­тей. И по­сколь­ку все во­круг го­во­ри­ли о Чаа­дае­ве, не­дав­но опуб­ли­ко­вав­шем свои «Фи­ло­со­фи­че­ские пись­ма» в мо­с­ков­ском «Те­ле­ско­пе», ее пу­га­ла мысль, что кто-ни­будь нач­нет срав­ни­вать ра­бо­ту ее му­жа с «пись­ма­ми» че­ло­ве­ка, офи­ци­аль­но объ­яв­лен­но­го сума­сшед­шим. А срав­ни­вать бы­ло что! Для ду­маю­ще­го че­ло­ве­ка раз­но­гла­сия ме­ж­ду Ка­рам­зи­ным и Чаа­дае­вым име­ли прин­ци­пи­аль­ное зна­че­ние. Речь шла о даль­ней­шей судь­бе Рос­сии.

Встре­тив со­про­тив­ле­ние Ека­те­ри­ны Ан­д­ре­ев­ны, не же­лав­шей го­во­рить на опас­ную те­му, Тур­ге­нев пе­ре­нес ин­те­ре­сую­щий его раз­го­вор к Фи­кель­мон - к до­че­ри Хит­ро­во ум­ной До­ли:

где мно­го го­во­рил с нею, с му­жем о го­мео­па­тии и Ча­дае­ве[244].

Чаа­да­ев не скры­вал:

Я люб­лю мое оте­че­ст­во, как Петр Ве­ли­кий нау­чил ме­ня лю­бить его[245].

По его мне­нию, са­мо­дер­жец «на­шел у се­бя до­ма толь­ко лист бе­лой бу­ма­ги и сво­ей силь­ной ру­кой на­пи­сал на нем сло­ва Ев­ро­па и За­пад». Тем, кто по­доб­но Ка­рам­зи­ну, ви­дел в ре­фор­мах Пет­ра по­пыт­ку унич­то­жить са­мо­быт­ность Рос­сии, Чаа­да­ев от­ве­чал с ли­хой не­при­ну­ж­ден­но­стью:

Не на­до за­блу­ж­дать­ся: как бы ве­лик ни был ге­ний это­го че­ло­ве­ка и не­обы­чай­ная энер­гия его во­ли, то, что он сде­лал, бы­ло воз­мож­но лишь сре­ди на­ции, чье про­шлое не ука­зы­ва­ло ей вла­ст­но то­го пу­ти, по ко­то­ро­му она долж­на бы­ла дви­гать­ся, чьи тра­ди­ции бы­ли бес­силь­ны соз­дать ее бу­ду­щее, чьи вос­по­ми­на­ния сме­лый за­ко­но­да­тель мог сте­реть без­на­ка­зан­но[246].

Ес­ли из­ба­вить­ся от вы­со­кой ри­то­ри­ки, то мысль Чаа­дае­ва и са­ма ока­жет­ся при­ме­ром из­вест­но­го за­блу­ж­де­ния, буд­то «По­бе­ди­те­ля не су­дят»:

Он пре­об­ра­зо­вал то, что су­ще­ст­во­ва­ло лишь по име­ни, унич­то­жил он толь­ко то, что все рав­но не­спо­соб­но бы­ло удер­жать­ся, соз­дал он толь­ко то, что са­мо со­бою шло к сво­ему соз­да­нию, со­вер­шил он толь­ко то, что до не­го уже пы­та­лись со­вер­шить его пред­шествен­ни­ки»[247].

И что же? Прой­дет не так уж мно­го вре­ме­ни, и на­род без со­дро­га­ния нач­нет рас­пе­вать: «Мы свой, мы но­вый мир по­стро­им», сту­пая по го­ло­вам со­оте­че­ст­вен­ни­ков и твер­до ве­ря, что унич­то­жа­ет то, что не­спо­соб­но удер­жать­ся, и со­вер­ша­ет то, что до не­го никто не совершал.

Ах, как Чаа­дае­ву хо­те­лось быть при­ня­тым и об­лас­кан­ным кро­шеч­ной, эгои­сти­че­ской Ев­ро­пой – ком­плекс боль­шо­го муж­чи­ны пе­ред ма­лень­кой женщи­ной:

Ес­ли бы мы не рас­ки­ну­лись от Бе­рен­го­ва про­ли­ва до Оде­ра, нас и не за­ме­ти­ли бы.

Пуш­кин мно­го раз­мыш­лял над этой те­мой. Спо­ры о Ги­зо – о его «Ис­то­рии ци­ви­ли­за­ции в Ев­ро­пе» (1828) и «Ис­то­рии ци­ви­ли­за­ции во Фран­ции» (1829-1832) - со­про­во­ж­да­ли по­эта все 30-е го­ды.

Но осо­бен­но ост­ро, ес­ли ве­рить днев­ни­ку Тур­ге­не­ва, ве­лись они в де­каб­ре 1836 го­да. Пуш­кин, еще до за­ня­тий «Ис­то­ри­ей Пет­ра», от­ве­чая По­ле­во­му на его «Ис­то­рию рус­ско­го на­ро­да», писал:

Вы по­ня­ли ве­ли­кое дос­то­ин­ст­во фран­цуз­ско­го ис­то­ри­ка. Пой­ми­те же и то, что Рос­сия ни­ко­гда ни­че­го не име­ла об­ще­го с ос­таль­ною Ев­ро­пою; что ис­то­рия ее тре­бу­ет дру­гой мыс­ли, дру­гой фор­му­лы, как мыс­ли и фор­му­лы, вы­ве­ден­ной Ги­зо­том из ис­то­рии хри­сти­ан­ско­го За­па­да[248].

По­ле­вой от­во­дил ку­пе­че­ст­ву ту же роль в ис­то­рии Рос­сии, ко­то­рую Ги­зо от­во­дил бур­жуа­зии или треть­ему со­сло­вию в раз­ви­тии за­пад­но­ев­ро­пей­ской ци­ви­ли­за­ции. Пуш­кин, в то вре­мя изу­чав­ший ис­то­рию фран­цуз­ской ре­во­лю­ции и глуб­же – раз­ви­тие фео­да­лиз­ма, ви­дел су­ще­ст­вен­ную раз­ни­цу в ус­та­нов­ле­нии со­слов­ных от­но­ше­ний в Рос­сии и на За­па­де. По его мне­нию, в Ев­ро­пе:

Ну­ж­да в день­гах за­ста­ви­ла ба­ро­нов и епи­ско­пов про­да­вать вас­са­лам пра­ва… В по­след­ст­вии вре­ме­ни ко­ро­ли для унич­то­же­ния вла­сти силь­ных вла­дель­цев, не­пре­стан­но по­кро­ви­тель­ст­во­ва­ли об­щи­ны, и ко­гда ма­ло-по­ма­лу на­род от­ку­пил­ся, а вла­дель­цы обед­не­ли и ста­ли про­сить­ся на жа­ло­ва­ние ко­ро­лей, они вы­бра­лись из фео­даль­ных сво­их вер­те­пов и ста­ли яв­лять­ся при­ру­чен­ные в двор­цо­вые пе­ред­ние. Ко­ро­ли по­чув­ст­во­ва­ли всю вы­го­ду се­го но­во­го по­ло­же­ния; да­бы при­крыть но­вые не­об­хо­ди­мые рас­хо­ды, они при­бег­ну­ли к про­да­же су­деб­ных мест… Сия ме­ра ут­вер­ди­ла не­за­ви­си­мость de la Magistrature (гра­ж­дан­ских са­нов­ни­ков), и сие со­сло­вие во­шло в со­пер­ни­че­ст­во с дво­рян­ст­вом…[249].

Так, бла­го­да­ря раз­ви­тию фео­даль­ных от­но­ше­ний, об­ра­зо­ва­лось за­пад­но-ев­ро­пей­ское третье со­сло­вие. Но, как за­ме­тил по­эт, «фео­да­лиз­ма в Рос­сии не бы­ло», а, зна­чит, и не бы­ло ус­ло­вий для воз­ник­но­ве­ния третье­го со­сло­вия, и ари­сто­кра­тия, ко­то­рую при­ня­то свя­зы­вать с фео­да­лиз­мом, во­все им не ог­ра­ни­чи­ва­ет­ся, а от­но­сит­ся как об­щее к ча­ст­но­му (к сло­ву ска­зать, без ари­сто­кра­тии – или, по-фран­цуз­ски, эли­ты - не об­хо­дит­ся ни од­но об­ще­ст­во, да­же де­мо­кра­ти­че­ское). Вы­хо­дит, «ари­сто­кра­ция, а не фео­да­лизм, ни­ко­гда не су­ще­ст­во­вав­ший, ожи­да­ет рус­ско­го ис­то­ри­ка», по­сколь­ку на­ши «боя­ре жи­ли в го­ро­дах при дво­ре кня­же­ском, не ук­ре­п­ляя сво­их по­мес­тий», а «Ве­ли­кие кня­зья не име­ли ну­ж­ды со­еди­нять­ся с на­ро­дом, да­бы их ус­ми­рять». Но в та­ком по­ло­же­нии ве­щей бы­ла своя опас­ность – воз­ник­но­ве­ние внут­ри­ари­сто­кра­ти­че­ской борь­бы: