Выбрать главу

мень­шое дво­рян­ст­во унич­то­жи­ло ме­ст­ни­че­ст­во и бо­яр­ст­во, при­ни­мая сие сло­во не в смыс­ле при­двор­но­го чи­на, но в смыс­ле ари­сто­кра­ции.

Унич­то­жи­ло опять же с по­мо­щью глав­но­го ари­сто­кра­та – Пет­ра I, введ­ше­го чи­ны в Рос­сии. За­кан­чи­вая объ­яс­не­ние сво­ей по­зи­ции, Пуш­кин еще раз повто­рил: «Фео­да­лиз­ма у нас не бы­ло, и тем ху­же». Ху­же, по­сколь­ку ес­те­ст­вен­ное раз­ви­тие фео­да­лиз­ма, как мень­шее зло, мог­ло пре­дот­вра­тить столь дикое, не­кон­тро­ли­руе­мое раз­ло­же­ние на­шей об­ще­ст­вен­ной эли­ты - блуд им­пе­рат­риц и че­хар­ду двор­цо­вых пе­ре­во­ро­тов.

Ина­че ду­мал Чаа­да­ев. Не­уда­чи Рос­сии он ви­дел в том, что она не дос­та­точ­но ре­ши­тель­но пе­ре­ни­ма­ла опыт Ев­ро­пы. И все­му ви­ной бы­ло то, что

По во­ле ро­ко­вой судь­бы мы об­ра­ти­лись за нрав­ст­вен­ным уче­ни­ем, ко­то­рое долж­но бы­ло нас вос­пи­тать, к рас­тлен­ной Ви­зан­тии, к пред­ме­ту глу­бо­ко­го пре­зре­ния этих народов[250].

Ко­неч­но, Пуш­кин не мог не от­ве­тить Чаа­дае­ву на этот лю­бов­ный бред, но что са­мое лю­бо­пыт­ное, от­ве­чал он в тот день, ко­гда уз­нал, что на­ка­ну­не За­пис­ка Ка­рам­зи­на не про­шла пред­ва­ри­тель­ную цен­зу­ру – окон­ча­тель­ное за­пре­ще­ние по­сту­пи­ло 3 но­яб­ря, – то есть пе­ре­жи­вал слож­ные чув­ст­ва, не­воль­но срав­ни­вая ра­бо­ты ис­то­ри­ка и фи­ло­со­фа. 19 ок­тяб­ря 1836 года он пи­сал дру­гу:

я да­ле­ко не во всем со­гла­сен с ва­ми. Нет со­мне­ния, что схиз­ма (раз­де­ле­ние церк­вей) отъ­е­ди­ни­ла нас от ос­таль­ной Ев­ро­пы, что мы не при­ни­ма­ли уча­стия ни в од­ном из ве­ли­ких со­бы­тий, ко­то­рые ее по­тря­са­ли, но у нас бы­ло свое осо­бое пред­на­зна­че­ние. … Вы го­во­ри­те, что ис­точ­ник, от­ку­да мы чер­па­ли хри­сти­ан­ст­во, был не­чист, что Ви­зан­тия бы­ла дос­той­на пре­зре­ния и пре­зи­рае­ма и т. п. Ах, мой друг, раз­ве сам Ии­сус Хри­стос не ро­дил­ся ев­ре­ем и раз­ве Ие­ру­са­лим не был прит­чею во язы­цех? Еван­ге­лие от это­го раз­ве ме­нее изу­ми­тель­но? У гре­ков мы взя­ли еван­ге­лие и пре­да­ния, но не дух ре­бя­че­ской ме­лоч­но­сти и сло­во­пре­ний. … Со­гла­сен, что ны­неш­нее на­ше ду­хо­вен­ст­во отстало…

Что же ка­са­ет­ся на­шей ис­то­ри­че­ской ни­чтож­но­сти, то я ре­ши­тель­но не мо­гу с ва­ми со­гла­сить­ся. …Про­бу­ж­де­ние Рос­сии, раз­ви­тие ее мо­гу­ще­ст­ва, ее дви­же­ние к един­ст­ву (к, рус­ско­му един­ст­ву, ра­зу­ме­ет­ся), оба Ива­на, ве­ли­че­ст­вен­ная дра­ма, на­чав­шая­ся в Уг­ли­че и за­кон­чив­шая­ся в Ипать­ев­ском мо­на­сты­ре,— как, не­у­же­ли всё это не ис­то­рия, а лишь блед­ный и по­лу­за­бы­тый сон? А Петр Ве­ли­кий, ко­то­рый один есть це­лая все­мир­ная ис­то­рия! А Ека­те­ри­на II, ко­то­рая по­ста­ви­ла Рос­сию на по­ро­ге Ев­ро­пы? А Алек­сандр, ко­то­рый при­вел вас в Па­риж? …Хо­тя лич­но я сер­деч­но при­вя­зан к го­су­да­рю, я да­ле­ко не вос­тор­га­юсь всем, что ви­жу во­круг се­бя; как ли­те­ра­то­ра — ме­ня раз­дра­жа­ют, как че­ло­ве­ка с пред­рас­суд­ка­ми — я ос­корб­лен,— но кля­нусь че­стью, что ни за что на све­те я не хо­тел бы пе­ре­ме­нить оте­че­ст­во, или иметь дру­гую ис­то­рию, кро­ме ис­то­рии на­ших пред­ков, та­кой, ка­кой нам Бог ее дал[251].

По­след­няя фра­за по­эта зву­чит как мо­лит­ва, как от­по­ведь не­чис­тым мыс­лям, хо­тя за­вер­ша­ет­ся пись­мо глу­бо­кой иро­ни­ей, воз­вра­ще­ни­ем к пе­чаль­ной те­ме:

По­спо­рив с ва­ми, я дол­жен вам ска­зать, что мно­гое в ва­шем по­сла­нии глу­бо­ко вер­но. Дей­ст­ви­тель­но, нуж­но соз­нать­ся, что на­ша об­ще­ст­вен­ная жизнь — гру­ст­ная вещь. Что это от­сут­ст­вие об­ще­ст­вен­но­го мне­ния, что рав­но­ду­шие ко все­му, что яв­ля­ет­ся дол­гом, спра­вед­ли­во­стью и ис­ти­ной, это ци­нич­ное пре­зре­ние к че­ло­ве­че­ской мыс­ли и дос­то­ин­ст­ву— по­ис­ти­не мо­гут при­вес­ти в от­чая­ние. Вы хо­ро­шо сде­ла­ли, что ска­за­ли это громко[252].

Пись­мо Пуш­ки­на вы­гля­дит бла­го­ст­ным, бес­спор­ным, ус­по­каи­ваю­щим: в нем мно­го свет­лых то­нов, его лю­бят ци­ти­ро­вать. Но это все лишь на по­верх­но­сти. На са­мом де­ле Пуш­кин со­би­рал­ся вес­ти с Чаа­дае­вым ку­да бо­лее же­ст­кий и нерв­ный раз­го­вор. В чер­но­ви­ке он пи­сал всю прав­ду, со­звуч­ную ка­рам­зин­ской За­пис­ке:

Петр Ве­ли­кий ук­ро­тил дво­рян­ст­во, опуб­ли­ко­вав Та­бель о ран­гах, ду­хо­вен­ст­во – от­ме­нив пат­ри­ар­ше­ст­во (NB На­по­ле­он ска­зал Алек­сан­д­ру: Вы са­ми у се­бя поп; это со­всем не так глу­по). Но од­но де­ло про­из­ве­сти ре­во­лю­цию, дру­гое де­ло это за­кре­пить ее ре­зуль­та­ты. До Ека­те­ри­ны II про­дол­жа­ли у нас ре­во­лю­цию Пет­ра, вме­сто то­го, что­бы ее уп­ро­чить. Ека­те­ри­на II еще боя­лась ари­сто­кра­тии; Алек­сандр сам был яко­бин­цем. Вот уже 140 лет как ... сме­та­ет дво­рян­ст­во; и ны­неш­ний им­пе­ра­тор пер­вый воз­двиг пло­ти­ну (очень сла­бую еще) про­тив на­вод­не­ния де­мо­кра­ти­ей, худ­шей, чем в Аме­ри­ке (чи­та­ли ли вы То­к­ви­ля? Я еще под го­ря­чим впе­чат­ле­ни­ем от его кни­ги и со­всем на­пу­ган ею)[253].

С Пуш­ки­ным так час­то про­ис­хо­ди­ло: на­чи­нал с од­но­го, а за­кан­чи­вал дру­гим. Воз­мож­но, не хо­тел по­вто­рять­ся. В на­ча­ле мая по­эт был в Мо­ск­ве и много го­во­рил с Чаа­дае­вым о сво­их ис­то­ри­че­ских за­ня­ти­ях. По­сле это­го раз­го­во­ра фи­ло­соф на­пи­сал Тур­ге­не­ву в Па­риж:

У нас здесь Пуш­кин. Он очень за­нят сво­им Пет­ром Ве­ли­ким. Его кни­га при­дет­ся как раз кста­ти, ко­гда бу­дет раз­ру­ше­но все де­ло Пет­ра Ве­ли­ко­го: она явит­ся над­гроб­ным сло­вом ему[254].

Чаа­да­ев знал, на ка­ком ос­но­ва­нии Пуш­кин го­то­вит Пет­ру «над­гроб­ное сло­во». По­эт не стал по­вто­рять­ся и пе­ре­пи­сал пись­мо в при­ми­ри­тель­ном то­не, лишь в об­щих чер­тах под­твер­ждая свою по­зи­цию и как бы при­сое­ди­ня­ясь к фа­та­ли­сти­че­ской мыс­ли Ка­рам­зи­на, что

ве­ли­кий муж са­мы­ми ошиб­ка­ми до­ка­зы­ва­ет свое ве­ли­чие: их труд­но или не­воз­мож­но из­гла­дить – как хо­ро­шее, так и ху­дое де­ла­ет он на­ве­ки. Силь­ною ру­кою да­но но­вое дви­же­ние Рос­сии; мы уже не воз­вра­тим­ся к ста­ри­не![255].

На обо­ро­те чер­но­во­го лис­та он на­пи­сал: «во­рон во­ро­ну глаз не вы­клю­нет; а хоть и вы­клю­нет, да не вы­та­щит». Но то, что осо­бен­но его вол­но­ва­ло, что со­став­ля­ло его боль и гро­зи­ло серь­ез­ны­ми не­при­ят­но­стя­ми, он пе­ре­нес в бе­ло­вик поч­ти без из­ме­не­ния:

Ва­ша бро­шю­ра про­из­ве­ла, ка­жет­ся, боль­шую сен­са­цию. Я не го­во­рю о ней в об­ще­ст­ве, в ко­то­ром на­хо­жусь. Что на­до бы­ло ска­зать и что вы ска­за­ли, это то, что на­ше со­вре­мен­ное об­ще­ст­во столь же пре­зрен­но, сколь глу­по; что это от­сут­ст­вие об­ще­ст­вен­но­го мне­ния, это рав­но­ду­шие ко все­му, что яв­ля­ет­ся дол­гом, спра­вед­ли­во­стью, пра­вом и ис­ти­ной, ко все­му, что не яв­ля­ет­ся не­об­хо­ди­мо­стью. Это ци­нич­ное пре­зре­ние к мыс­ли и к дос­то­ин­ст­ву че­ло­ве­ка[256].

Де­ла се­мей­ные не так силь­но рас­страи­ва­ли по­эта, как гряз­ная воз­ня, ко­то­рая раз­вер­ну­лась во­круг его име­ни в ли­те­ра­тур­ном со­об­ще­ст­ве. Прой­дет чуть боль­ше не­де­ли, и 19 де­каб­ря Пуш­кин про­чи­та­ет бул­га­рин­ский от­вет мо­с­ков­ским жур­на­лам, в ко­то­ром из­вест­ный про­тив­ник по­эта хва­ст­ли­во про­воз­гла­сит, что его дав­нее пред­ска­за­ние о па­де­нии зна­ме­ни­то­го Пуш­ки­на, на­ко­нец, пол­но­стью сбы­лось.

Кто он, Бул­га­рин – та­лант­ли­вый ли­те­ра­тур­ных по­ден­щик, со­труд­ник Третье­го от­де­ле­ния, не­сча­ст­ный суп­руг, при­тес­няе­мый нем­кой-же­ной?[257] Пре­ж­де все­го он - ру­пор, на­брав­ше­го си­лу раз­но­чин­но­го дво­рян­ст­ва, вы­тес­няв­ше­го из об­ще­ст­вен­ной жиз­ни пред­ста­ви­те­лей древ­них ро­дов, яр­чай­ший пред­ста­ви­тель за­щит­ни­ков но­во­го по­ряд­ка ве­щей, о ко­то­рых по­эт пи­сал еще в на­ча­ле сво­их ис­то­ри­че­ских за­ня­тий в «Опы­те от­ра­же­ния не­ко­то­рых не­ли­те­ра­тур­ных об­ви­не­ний»: