В пролетке Лумынэрару сидел задумавшись, довольно рассеянно спросил, почему перед зданием военного клуба собрался народ, и, видимо, совершенно забыв об инциденте, когда он в роли лакея подавал в доме дяди цуйку, пробормотал растроганно:
— Душевный человек... Видали, как он убивается?
— Действительно, Нае Георгидиу был неузнаваем. Но на следующий день, когда пришел ответ, он на мгновение снова стал самим собой и велел мне немедленно идти с ходатайством в министерство.
Я прошел через два зала ожидания, переполненных самыми разнообразными людьми. Тощие старики, молодые женщины, толстые усатые дамы, мужчины респектабельной внешности ждали, кто развалившись в кресле, кто примостившись на стуле, кто стоя. Я объяснил господину, назвавшему себя начальником канцелярии, что хотел бы видеть министра, и он любезно попросил меня подождать.
Всему этому пестрому сборищу было присуще нечто общее; напряженность ожидания, вызывавшая у людей тик, лихорадочный блеск в глазах создавали ощущение, будто ты находишься в приемной какого-нибудь видного специалиста по нервным расстройствам. Когда очередной посетитель выходил из кабинета, все вскакивали, но начальник канцелярии делал знак лишь одному намеченному им лицу. Какой-то толстяк с бородкой клинышком просидел в кабинете больше часа, не заботясь об остальных, ожидавших приема. Истомившиеся люди нервно теребили волосы, ерзали на стульях, что-то спрашивали у начальника канцелярии, рассматривали висевшие по стенам карты и многочисленные объявления. Я был уверен, что, когда бородатый толстяк выйдет, его немедленно линчуют.
Через некоторое время явился высокий элегантный господин, который, назвав начальнику канцелярии свою фамилию и заявив, что он очень спешит, был сразу же впущен. Я подумал, что ни под каким видом, что бы у меня ни случилось, не позволил бы себе такую бестактность: пройти раньше всех этих людей, просидевших здесь столько времени. И я прождал до двух часов пополудни, пропустив многих, пришедших позже меня, и поражаясь тому, что за дверью сидит человек, допускающий подобное безобразие. Позже я узнал, что некоторые министры намеренно заставляют изнывать несчастных в приемной, дабы показать, как велики их прерогативы и какого высокого положения они достигли. С этой целью они — наподобие некоторых адвокатов или врачей, желающих показать, как много у них клиентуры, — нарочно запаздывают, чтобы собралось побольше народу, и, не успев выйти из автомобиля, начинают беспокоиться, достаточно ли людей скопилось в приемной.
Когда я сказал дяде, что не смог попасть к министру, он изумился.
— Как, мой милый, ты просидел там битых два часа? Разве ты не сказал начальнику канцелярии, кто ты такой?
— Ну знаешь, это просто невероятно. Который час? Половина десятого? Иди сейчас же к министру домой.
— В это время к министру домой? — Я улыбнулся, решив, что дядя шутит.
— Немедленно отправляйся. — Он кипел от негодования.
— Да как же это, дядюшка? Ведь он, наверное, ужинает. Разве так можно?
— Какой там ужин! Отстань от меня с этим ужином. У меня ребенок болен, а то бы я сам пошел. Подожди, я позвоню.
Он позвонил по телефону, и министр сказал, чтобы я немедленно шел к нему. Здесь тоже ожидали люди, но совсем иные, нежели в министерстве. Здесь никого не лихорадило. В холле и в гостиной с желтоватым, словно при лампаде, освещением, обставленной богатой, но стандартной мебелью, хотя тут висели фамильные портреты и фотографии, приглушенными голосами говорили о политике, рассказывали анекдоты. Тут были, насколько я понял, парламентарии, журналисты, крупные дельцы. Говорили и о войне, но меньше. Когда я вернулся с разрешением, было уже половина двенадцатого.
Получив бумагу, Нас Георгидиу рассмотрел с задумчивым видом подпись, выкурил сигарету и загасил окурок в медной пепельнице. Затем он стал звонить кому-то по телефону. Казалось, он не мог усидеть в своем глубоком кожаном кресле и предпочитал вызывать номер стоя. Двери кабинета были отделаны мелкими квадратиками зеркального стекла, позолоченными по граням (дом, по-видимому, был выстроен каким-то другим выскочкой, а потом облюбован моим дядей); таким образом, я видел его в двух ракурсах: сначала его самого, грузного, энергичного, уверенного в себе и напористого; а потом — его отражение, раздробленное в дверных зеркальцах на множество бесформенных кусков, блестящих и прыгающих.