— Это меня не интересует... Молчи... Слушать не желаю... Эта уродина...
— Когда эта девица обнимает, то руки ее — настоящий спасательный круг...
Она хватает со столика книгу, чтобы запустить в меня, но я прыгаю, хватаю ее в объятья и падаю вместе с ней на постель. Прижав ее плечи к белым простыням, я завладел обеими руками, и она, как ни бьется, не может высвободиться. Теперь она в моей власти; но я не целовал ее, а лишь прикасался губами к уголку рта и выжидал. Она вырывалась, пыталась оттолкнуть меня, но все напрасно.
— Ну, будешь теперь швырять людям книги в физиономию? — поддразниваю я.
Я уже чувствовал на своем лице горячее дыхание ее влажных полураскрытых губ, но отклонился и лишь легко коснулся ушка. Она продолжала метаться, выгибаясь всем телом, таким вожделенным в кристальном, откровенном свете лампы.
— Ты все еще бесишься?
Она зло молчала, всем своим видом говоря: дай только вырваться — и я тебе покажу!
На этом гибком сильном теле двадцатилетней женщины не выдавалось ни одной косточки, как это бывает у зверей кошачьей породы. Гладкая белая кожа отливала перламутром. Все линии струились округло, как у лебедя. Твердые маленькие груди грациозно удлинились, напоминая плоды. Крепкие стройные ноги изгибались изящной дугой от колена к бедру, подчеркивая женственность всей фигуры. Несмотря на яростное сопротивление, я завладел ее губами, но, едва ощутив их мягкую сладость, словно мякоть зрелого плода, снова отпрянул и прыгнул на середину комнаты.
Взбешенная, неистовая, она вскочила на колени и в тот же миг швырнула в меня книгой. Я едва успел увернуться, как вдогонку полетел флакон одеколона, который попал за моей спиной в вазу с цветами на этажерке — и все разлетелось вдребезги.
Не знаю, что случилось бы, попади в меня этот флакон. Возможно, он изуродовал или даже убил бы меня. Это, несомненно, был пароксизм бешенства, в котором было что-то безумное: ею овладела ярость дикого зверя. Но никогда еще я не любил ее так сильно, как в эту минуту, и не отказался бы от этого соблазна, даже если бы мне грозила смерть. Никогда я не испытывал с другой женщиной ничего похожего на игру с разъяренной пантерой. Я вновь обнял ее, и она, почувствовав, что на этот раз мои губы крепко прижались к ее губам, вся вытянулась, обмякла, обхватила меня рукой за шею и замерла в долгом поцелуе.
Разомкнув объятие, я стал целовать все нежные уголки ее тела, зарылся лицом в мягкий, бархатистый, словно лепестки чайной розы, живот, вслушиваясь в глубинную жизнь женского лона. Она томилась, обессиленная, бледная, и, закрыв глаза, сжав зубы, подставляла поцелуям алую гвоздику своих губ. Я смотрел на эти глаза, которые много ночей подряд не смыкались у постели занемогшей подруги, на эту руку, выносившую из комнаты больной таз с грязными бинтами, руку, переписывавшую десятки страниц для старой тетки. Я стал искать в этом теле страстной принцессы душу, цвет мысли и верности. В тишине в нас толчками нарастало желание. И она, внезапно воспламенившись и раскрасневшись, порывисто дыша, лепетала мне на ухо смятенно и невнятно: «Если нет... жизнь моя... если нет...»
Вплоть до последнего чуда, творимого объятием.
Прошло не так много времени после семинарского доклада. Как-то раз, гуляя по Шоссе, мы с женой встретили мою кузину Анишоару, вышедшую замуж за богатого помещика, владевшего имением под Чульницей. Стояло самое начало мая, из почек уже выбрызнули трубочки листьев, но ветви деревьев казались еще чернее. Весна выманивала людей на солнце, словно ящериц. В просохших аллеях там и сям ложились яркие солнечные блики. Анишоара отправила машину вперед и медленно шла по аллее нам навстречу, словно олицетворение юной чернокудрой красоты.
Когда мы были бедны, то почти не виделись с этой кузиной, весьма «светской» дамой, которая владела в Бухаресте большим особняком и жила на широкую ногу. Она была одной из тех элегантных женщин, о которых всегда все осведомляются, будь то на улице или в театре. У нее было прозрачное, как фарфоровое яичко, лицо, большие черные глаза классической миндалевидной формы, тоненькие, чуть приподнятые к вискам брови. Носик, от которого к верхней губке шла чуть заметная нежная ложбинка, имел тот же тонкий и четкий абрис, что и губы, придавая лицу выражение легкой надменности. Однако родинка на левой щеке, чуть повыше ярко-алого рта, располагала к некоторой фамильярности. Но подчеркнутая твердость очертаний лица соединялась с чрезмерной вялостью хрупкого тела, похожего на цветок, взращенный во тьме. Вероятно, причиной были бессонные ночи, или — кто знает? — болезнь.