Но они не выходили даже в сад. Они сидели на балюстраде у входа на галерею очень близко друг к другу и разговаривали. Я вынужден был прислониться к стене, чтобы не упасть. Я ожидал самого худшего и теперь ощутил порыв настоящей растроганной благодарности за то, что эта женщина все же не дошла до предела низости. Со странным спокойствием возвратился я к карточному столу.
Увеселение завершилось на заре. Большинство гостей уехало. Оставалось еще несколько игроков, которые, спустив за ночь большие деньги, пытались теперь, бледные, с посиневшими губами, отыграться одним ударом, но теряли все больше и больше; игра перестала быть развлечением и приобрела оттенок вульгарного трагизма. Они шлепали картами по столу и так много курили, что пепельницы, которые никто не опорожнял, были полны раздавленными окурками. На галерее и на веранде — кто за столом с остатками ужина, кто в плетеных креслах — сидели жены запоздалых игроков (с горечью во рту, но со свеженакрашенными губами), а также хозяева и несколько юных парочек, которые все не решались распрощаться, и каждое новое ощущение помогало их сильному молодому организму преодолевать усталость.
Теперь они наблюдали за восходом солнца, которое обливало золотым потоком светлую зелень виноградников и темную зелень лесов. Свежестью и прохладой веяло над городком в долине, готовой проснуться, но здесь, наверху, эта свежесть все же не могла победить физического изнеможения. Я с горячим нетерпением ожидал решительного объяснения с женой, но она вовсе не собиралась уходить, ибо никак не могла с ним расстаться. (О чем они столько говорят? Что «обсуждают»? В каких выражениях? На какие события намекают? Что могут они сказать друг другу? Ведь я никак не мог представить себе мою жену, беседующую с кем-нибудь, кроме меня.)
Пришлось еще наведаться в подвал к соседу-виноделу, который не отпустил нас, пока мы не попробовали прямо из бочки удивительного опохмеляющего средства — стаканчика золотистого, тяжелого, как растительное масло, винца, от которого сразу светлела голова.
Солнце уже стояло высоко, когда мы оказались у себя в комнате с широкой и низкой кроватью, шелковыми занавесками, с чужими фотографиями на стенах, с книгами, страницы которых чужое внимание отметило закладками, с откупоренными чужими руками флаконами духов и одеколона на туалетном столике с качающимся зеркалом.
Я раздевался и, не собираясь заводить с женой «академическую» дискуссию, сказал ей ледяным тоном:
— Послушай, дорогая, надеюсь, мне больше никогда не придется переживать таких мгновений, какие я перенес вчера и сегодня.
Она посмотрела на меня большими голубыми глазами.
— Не понимаю, что ты хочешь сказать?
Я оторопел и, застыв с одеждой в руках, криво усмехнулся.
— Это ты искренне говоришь? Не понимаешь, что я хочу сказать?
Она с напускным огорчением ответила:
— Абсолютно искренне.
Я вспыхнул и задрожал, возмущенный этим грубым притворством.
— Ладно, может быть, ты тогда поймешь другую фразу, попроще. Мы с тобой расстаемся. Как только мы вернемся в Бухарест, я немедленно начинаю процесс о разводе. Если ты хочешь остаться с твоим любовником, я не возражаю. Но все-таки, хоть я не могу питать никаких иллюзий после того, что видел вчера и сегодня, прошу тебя об одном. Теперь, когда ты можешь быть уверена, что не расстанешься с ним никогда, не устраивай спектаклей, чтобы здешняя публика не судачила на наш счет.
Я никогда не видел столь ангельского взгляда, усталого и изумленного.
— Да о чем ты говоришь, Господи?
— После того, что ты вытворяла сегодня, мне кажется поразительным, что ты еще спрашиваешь, о чем речь.
Тогда она спросила тоном больного, который не знает, что происходило с ним во время бреда:
— Но я прошу тебя ... прошу тебя ... скажи мне, что я такого сделала?
Возмущенный этой наглостью, я стиснул зубы и отвернулся.
— Ничего.