Все прошлое представлялось мне теперь совсем иным, чем я понимал его прежде. И самым болезненным в этой операции был неизбежный вывод, который переосмыслял все происшедшее: эта женщина никогда меня не любила. Я пересмотрел все, что случилось в Одобешть, в деревне, и понял, что тогда я был прав, прозорлив и верно оценивал ее поступки. Теперь для меня не существовало больше радости жизни, словно наступил глубокий мучительный траур. При виде целующейся парочки я испытывал, наверное, то же чувство, что потерявшая ребенка мать, которая встречает играющих на дороге милых чужих детишек. Театральные пьесы и фильмы о любви, которая выдерживает все испытания и в конце концов побеждает, вызывали во мне слезливую и глупую меланхолию.
Я снова стал повсюду искать встречи с ней, но, едва ее завидя, тотчас удалялся, словно человек, удержавшийся на ногах после удара кинжалом. По десять раз в день я бледнел как мел при упоминании в банальнейшем разговоре какой-нибудь подробности, которая могла бы быть связана с нею. Впрочем, все эти чудовищные муки проистекали из пустяков. Мелкие происшествия, которые я преувеличивал, приобретали размеры катастрофы. В то же время настоящие классические «сцены» не действовали на мою восприимчивость, словно рисунок, рассматриваемый в слишком сильную лупу. Так, страдая от одного только взгляда, я не мог вообразить между нами что-нибудь вроде этих чрезмерно патетических сцен, которым так рукоплещет публика. Не мог представить себе и диалога с ней в духе бульварных пьес — с раскаянием, объяснениями, мольбами о примирении. Как раз в эти дни, например, шел фильм, в котором жена, глубоко унизившая своего мужа, бежит от него с любовником, бросив детей, а муж повсюду разыскивает ее, умоляет вернуться, едет за ней на международный курорт; и после того, как любовник ее бросил, она понимает, что муж — и только он один (!) — любил ее по-настоящему, и возвращается к нему и детям. И оба они верят, что невозможное в прошлом станет возможным в будущем, что их души соединятся. А для меня одна-единственная ночная отлучка моей жены из дома была таким огромным событием, что, если даже предположить, что мы могли бы сойтись и помириться, вся драма началась бы сначала. Да разве я мог бы, например, вообразить между нами сцену, когда б я с воплем швырял в лицо женщине деньги, как в «Даме с камелиями»?
«Человек с болезненной чувствительностью» назвала меня дама с молодым лицом и седыми волосами. Правда, я страдал, не подавая вида, из-за чего страдаю, словно ревматик, раньше других чувствующий приближение дождя. Окружающие считали, что я извожусь по пустякам. С другой стороны, несомненно, должны же существовать люди, не понимающие, как иные могут мучиться только из-за того, что лишены возможности почистить зубы, или у них нет какой-то книги, или же они не в состоянии оказать кому-нибудь услугу.
Однажды, например, я зашел в министерство к одному приятелю, который под предлогом того, что в приемной скопилось много народа, разговаривал со мной наспех, словно с кредитором. Я полагал, что отношения между нами порваны раз и навсегда, однако дня через два при встрече он подошел ко мне как ни в чем не бывало. Он казался искренним (за это время у него не было причин измениться), абсолютно искренним. Даже крайне огорченным.
— Ну, дорогой мой, как ты мог так рассердиться из-за того, что я тебе сказал, и допустим, грубовато: «теперь оставь меня в покое»? Разве ты не видел, как я был занят, ведь столько народа нужно было пропустить к министру?
Я понял, что его-то нисколько не оскорбило бы такое обращение, а поэтому он считал, что и мне обижаться нечего. Для него всего этого не существовало, как не существует пейзажа для близорукого. Но я, побледневший в тот момент от оскорбления, твердо знал, что, не разозлись я действительно на приятеля, а просто будучи очень занят, я никогда в жизни — хоть веди меня на плаху — не ответил бы ему такой грубостью: «теперь оставь меня в покое». Я сказал ему, что на его месте я разговаривал бы по-другому, но он мне не поверил.
С каждым днем я все острее чувствовал, что в разлуке с женой я умру; мои язвенные боли — теперь я почти ничего не мог есть — стали невыносимыми. Я очень похудел, что приводило меня в отчаяние, ибо это было объективным доказательством моих страданий из-за женщины, и, сколько бы я ни старался скрывать улыбками раны моей гордыни, эта худоба меня выдавала.
Я непрестанно думал о жене днем и ночью, за исключением немногих часов дремоты, когда, впрочем, она почти все время мне снилась, и я был не в состоянии «сменить мотив», словно в испорченном механическом пианино заела одна и та же песенка.