— Вот гады, курей наших бьют! — сказал Илюха.
— Споем? — предложил я, подморгнув глазом.
— Споем!
Абдулка Цыган присел под окном и громко запел:
Мы подхватили:
Где-то совсем близко взорвался снаряд. Черепица на крыше загремела. Мы присели, заткнув уши, но песню грянули еще громче.
Когда шкуровцы скрылись в переулке, мы снова высунулись из окошка. Всюду виднелись крыши землянок, поросшие полынью и лебедой. На всей улице было пустынно, как на погосте. Окна землянок были загорожены от пуль подушками. Люди сидели в погребах. В первые дни боев туда выносили только подушки и тюфяки, потом — кровати, столы, и через несколько дней на голубоватых от плесени стенах висели картинки, полотенца, кастрюли. Погреб становился жилой комнатой.
Со дня отступления дяди Митяя на всей нашей улице осталось только четверо мужчин: я, Васька, его безногий отец Анисим Иванович и Абдулка Цыган.
Были еще двое, но их я не считал мужчинами.
Илюха был трус, он по целым дням не вылезал из погреба. Отца одноногого Учи Банабака — старого волосатого грека — я не считал мужчиной потому, что он чистил в городе офицерам сапоги.
Главным из всех мужчин я считал Анисима Ивановича, хотя у него и не было ног. Каждый день с утра до ночи он вместе с Васькой делал босоножки, а по ночам чинил старую обувь, собранную где попало. Готовые пары он относил в сарай и зачем-то засыпал углем.
Только значительно позже Васька объяснил мне:
— Дядя Митяй придет скоро, а обужи у красноармейцев нету. Вот мы и починяем.
Я смотрел из слухового окна на крышу нашей землянки, и мне вспомнилось, как однажды ночью за эту обувь чуть не убили Анисима Ивановича.
К нам пришли четверо. Все они были в черных волосатых бурках. Главный, у которого спереди во рту не было двух зубов, вошел, медленно осмотрелся и, указав на Анисима Ивановича наганом, спросил:
— Сапожник?
— Да, сапожничаю, — ответил Анисим Иванович с кровати.
— Обужа есть? — строго спросил офицер.
— Какая обужа?
— Слепая! Чего дурачком прикидываешься?
— Ну, у сына есть, а мне зачем она? — ответил Анисим Иванович.
Слышно было, как по двору ходили, звякая шпорами. Скрипела дверь погреба. Чем-то гремели в сарае.
— Одевайся! — коротко приказал беззубый.
Васькина мать, тетя Матрена, испуганно бросилась к офицеру:
— Ваше благородие, за что? Ведь он калека!
— Не вой! Цел будет твой калека.
Анисим Иванович сполз с кровати, надел пиджак, шапку и взобрался на свою низенькую четырехколесную тележку.
— А-а-а, у тебя катушек нету? — протянул офицер, глядя туда, где должны были быть ноги Анисима Ивановича. — Ты бы так и сказал.
Офицер хотел было уже уходить, но в это время со двора вошел бородатый шкуровец. В руках он держал целую охапку починенных ботинок, сапог и опорков.
— Ваше благородие, в сарае нашли, — сказал он.
Глаза офицера прищурились. Он остановился перед Анисимом Ивановичем, играя плетью.
— Тэк-с… — сказал он спокойно. — Брешешь, значит? — И вдруг что есть силы ударил Анисима Ивановича плетью по лицу. — Брешешь?!
Васька все время стоял около плиты и со злобой смотрел на офицера, но, когда в воздухе свистнула плеть, метнулся вперед.
— Калеку не надо трогать, — сказал он, опустив голову.
Офицер резко отступил назад, потом присел, сровнявшись с Васькой, и, презрительно глядя в лицо, спросил:
— А тебе чего, шмендрик, а? — и вдруг обнял его за голову и так сильно прижал нос большим пальцем, что Васька вскрикнул и по губам у него потекли две черные струйки крови.
Оттолкнув Ваську так, что он упал, офицер обратился к Анисиму Ивановичу, как будто ничего не произошло:
— Чия обужа?
— Дитё не смей трогать! — крикнул Анисим Иванович бледнея. Руки его тряслись.
— Обужа чия, спрашиваю? — зарычал шкуровец и снова полез за наганом.
— Моя.
— Для кого?
— Себе: продавать.
Офицер снова глянул на тележку Анисима Ивановича, поднял плеть и сильно потряс ею, грозя Анисиму Ивановичу:
— Я т-тебе, кука безногая! — и грозно добавил: — Завтра кожу принесут. На Добрармию служить будешь, — и повернулся так резко, что повалил табуретку полами своей бурки.
На другой день Анисим Иванович слег в постель, чтобы не работать на беляков, но щербатый шкуровец не приходил.