— Теперь я понимаю, почему вчера такая паника охватила Сьюдад-Трухильо. А ты раньше знал о покушении?
— Я не работаю в ЦРУ.
— Ты думаешь, это дело рук ЦРУ?
— Еще ничего неизвестно.
— Ты знаешь больше, Майк… Ты сам любишь так говорить другим, когда они не хотят рассказывать всего, что им известно… В Нью-Йорке мы поедем к тебе?
— Да.
— Хорошо, Майк.
— Тебе уже надоели порядочные мальчики, да, Гарриэт?
— Он был действительно очень порядочным.
— Одна дама в Трухильо говорила о нем то же самое.
— Между ними что-нибудь было?
— Я никогда не спрашиваю об этом женщин, особенно, когда речь идет о порядочных мальчиках. Такими делами занимается Бисли.
— Если бы не ты, Майк, я бы и не подумала о Джеральде. Все произошло из-за тебя. Я хотела поступить тебе назло. Со зла я могла даже выйти за него замуж. Но ты ничегошеньки не понимал.
— Наверно, нет, Гарриэт, и если ты еще когда-нибудь сотворишь что-либо в этом роде, я тоже ничегошеньки не пойму. Давай сразу условимся — в подобных ситуациях я никогда не сумею тебя понять.
— С тобой страшно трудно разговаривать… А ты скучал без меня? Неужели тебе не жалко было меня потерять? Скажи, Майк, ты хоть немножко еще меня любишь? Так, как раньше, или сильнее? Я по тебе очень тосковала…
Так она щебетала еще с полчаса.
А ведь во мне что-то умерло, и этот эпизод Гарриэт — Джеральд отразится на нашем будущем. Я подумал о безжалостной памяти, о следах, которые остаются в ней вопреки нашей воле, несмотря на усилия стереть их.
Я не испытывал ни капли ревности, только сожаление, что и в Гарриэт я ошибался, что и на нее нельзя было положиться. Гарриэт думала точно так же и мысленно упрекала меня в том же, а это означало, что ее любовь уже никогда не будет прежней.
Конечно, это не было чувство ревности. Оно не возникало у меня даже после того, как мы расстались, когда я часами просиживал над стаканом виски в баре на том самом месте, где сидела Гарриэт, закусывая сухой мартини своими любимыми пирожными с сыром.
Это была уверенность в том, что я потерпел еще одну катастрофу; меня настойчиво преследовала мысль, появившаяся еще в самолете над Флоридой: что бы мы ни старались сделать и как бы ни сложились наши отношения, нам не удастся преодолеть ощущения неизбежного одиночества и отчужденности, той отчаянной и невыразимой отчужденности, которая будет разделять даже наши сплетенные тела.
Оливейра не вытащил револьвер, не застрелил их.
Он повернулся, как ему велели.
«Идиот, — подумал он о себе, — еще секунду назад ты мог их прикончить».
Струи дождя хлестали по земле с силой падающих камней.
— Ты — Хулио Руис Оливейра, — сказал вьехо, прикасаясь губами к кончику его уха. — Мы шли за тобой от границы и видели, как ты ждал нас под деревом мапу.
— А ты кто такой? — спросил Оливейра.
— Я должен тебя убить.
— За что, почему?
— Не задавай бессмысленных вопросов. Ни я, ни мой товарищ — мы этого не знаем.
— Отпусти меня. А им скажешь, что убил. Я сбегу с Гаити, и никто обо мне даже не услышит. Клянусь. Отпустите меня, люди добрые.
— Уши мира велики, — сказал вьехо, — Если кто-нибудь о тебе прослышит, нас убьют, и мы уже не станем спрашивать, за что, потому что будем отлично знать.
— Я дам тебе много денег, все, что у меня есть.
— Ты не умеешь думать, — сказал вьехо. — Убив тебя, мы заберем все, что у тебя есть, а тем, кто нас послал, отдадим только бумаги. Им твои деньги не нужны, у них денег хватает. Теперь молись, сеньор Оливейра. Начинай молиться, и тогда ничего не почувствуешь.
В разговор вступил второй — он до сих пор молчал. Говорил он тихо, хриплым голосом, и в шуме ливня его было трудно понять.
— Тотойе, — обратился он к своему товарищу, — скажи ему еще кое-что. Скажи ему, пусть знает. Может, ему будет легче умирать, если ты скажешь. Может, ему захочется думать об этом, когда ты будешь его убивать. Скажи ему, Тотойе.
— Что ты можешь мне сказать? — спокойно спросил Оливейра. Чувство страха исчезло. Он понял, что эти двое не злые люди, что их заставляют убивать, так же, как и его когда-то заставили поехать в Виллемстад и охранять там Тапурукуару, когда тот будет стрелять в Хесуса Эрнандеса. Он поехал, думая, что послушанием и покорностью заслужит освобождение отца и сестры. Но так и не заслужил. Они останутся в тюрьме и уже никогда оттуда не выйдут. И не узнают, что его давно нет в живых. Они будут думать, что он о них забыл, бросил их, заботясь о собственной шкуре… Через минуту станет светло.
— Ты можешь мне все сказать, Тотойе.