Выбрать главу

И сострадать всем, кому больно и тяжело.

Запевается «Ивашка».

На болоте близ лесной дорожки, Что легла обходом на Рязань, В рубашонке красненьким горошком Там лежал убитый партизан. Кровь текла и красила рубашку. Чуть прикрыты карие глаза. Ах, зачем, веселенький Ивашка, Ты пошел обходом на Рязань. На болоте журавлиха стонет, Громко-громко плачут кулики. Не придет Иван теперь весною В старый домик — домик у реки. Ждет-пождет Ивашкина мамаша, Все проплачет карие глаза. А над трупом вьются-вьются пташки, Здесь лежит убитый партизан.

Почему-то главным в песне мы считали не мелодию-мотив, а слова. В песне всегда есть сюжет, действие. А «музыка», казалось, ни при чем. Лаконичность содержания выстраивалась в ощущение, приучала к пониманию самой песенной сущности. Не оттуда ли происходит рубцовская песенность? (Я тоже, сочиняя свои стихи, пою их, напеваю.) Так и Рубцов — большинство своих стихов наделил музыкой, зримым звучанием. Он «слышал» сопровождающее его «пение хоровое» и «видел» «незримых певчих».

Возможно, не перед ужином, а в какое-то другое время чаще других запевалась песенка про… букашечку:

Жила-была букашечка В лесочке под кустом. В лесочке, в колокольчиках Букашечкин был дом. В лесу поспели ягодки. Детишки в лес пошли И спящую букашечку В том домике нашли. Ванюша злой был мальчик, Ей крылья оторвал. «Лети теперь бескрылая», — Ванюша ей сказал…

Мне иногда приходит мысль: не от этой ли, казалось, бесхитростной песенки явились на свет «цветы»?

По утрам умываясь росой, Как цвели они… как красовались, Но упали они под косой, И спросил я: «А как назывались?»

Что-то тайное в их развязке заключалось и в судьбе букашечки, которую лишил крыльев злой мальчик Ванюша. Воображение детского сознания сохранилось. Оно даже приводило поэта к размышлению.

Пусть не покажется, что души воспитанников могли только горевать, всегда печалиться. Вот совсем иная по настроению и сущности песенка. «Жил я у пана».

Жил я у пана Первое лето. Нажил я у пана Курочку за это. Моя курочка По двору ходит, Деточек выводит. Кричит-кричит, орет-орет — Кудах, кудах, кудах… Жил я у пана Второе лето. Нажил я у пана Уточку за это. Моя утя-водомутя, Моя курочка По двору ходит, Деточек выводит, Кричит-кричит, орет-орет, Кудах, кудах, кудах… Жил я у пана Третье лето. Нажил я у пана Гуся за это. Мой гусь га-га-га, Моя утя-водомутя, Моя курочка (и т. д. припев с перечислением). Жил я у пана Четвертое лето. Нажил я у пана Барана за это. Мой баран — по горам, Мой гусь — га-га-га, Моя утя-водомутя, Моя курочка… (и т. д.) Жил я у пана Пятое лето. Нажил у пана Быка за это. Мой бык — с горы прыг, Мой баран — по горам… (и т. д.).

Песенка могла длиться без конца. Только имей собственное творческое воображение.

— А знаешь, — сказал однажды Рубцов, — я придумал… И он пропел так:

Жил я у пана Шестое лето, Нажил я у пана Сани за это. Мои сани Едут сами, Мой бык — с горы прыг.

Этот эпизод не мог выскользнуть из памяти. Сочинил его он, когда учился в первом классе…

Ради веселья и улыбки звучала и песенка дровосеков:

Мы в лесу дрова рубили, Рукавицы позабыли. Топор — рукавицы, Рукавица да топор. Рукавица дров не рубит. А топор не греет руки…

А уже песенку про Сему следует вспомнить всю. Она чисто с детдомовским дидактическим содержанием.

Сема первый был на улице злодей. Бил котят, утят и маленьких детей. В окна палками, камнями он бросал, Свою маму он дурехой обзывал, Огороды все обшарил он кругом — Поздно вечером попался он в одном. Уж как били-колотили его там, Нос разбили и помяли все бока, А помявши, к маме лютой повели. Сема плачет: мама-мамочка, прости. Не простила ему мама лютая, А наутро в детский дом отправила. Сема наш теперь не курит и не пьет. С пионерами под барабан идет…

Многие годы спустя, проходя сквозь строй жизненных испытаний, я ни на день не терял памяти своею начала.

Нас обижало слово «сирота». Любого из нас. Однако чувствовать себя сиротой вынуждали обстоятельства воспитания.

Детский дом был закрытой «золой» для постороннего люда. Сюда не осмеливались заглядывать де! и со стороны, не наносили дружеских визитов организованные общественники села и окрестных деревень.

У жителей бытовало слово «приют».

«Вот не будешь слушаться, отдам в приют», — говаривала иная мама своему дитяти. А приют считался уделом обездоленных и нищих. Это в простом деревенском народе. Я не помню случая, чтобы какая-то родственная душа — тетя, дядя в системе навещали своих малых сирот. Отцов же и матерей у иных ребят совсем не было.

Бывало, нет-нет да и пропоется «чувственная» сиротская песня.

Послали меня за малиной, Малины я там не нашла. Нашла я там крест и могилу, Котора травой заросла. Упала в траву я густую И громко рыдать начала: — Ой, мама, ты спишь и не слышишь, Как плачет сиротка твоя. — Уйди же, уйди, дорогая, Уйди же, сиротка моя. Возьмут тебя люди чужие, И будешь у них, как своя. Отец твой, злодей и бродяга, Оставил сиротку тебя…

Эта песня с простым печальным напевом вызывала понятную грусть, была близкой сердцу. Песенная тема смерти и сиротства обостряла детское воображение и Николая Рубцова:

Тихая моя родина! Ивы, река, соловьи… Мать моя здесь похоронена В детские годы мои.
— Где тут погост? Вы не видели? Сам я найти не могу. — Тихо ответили жители: — Это на том берегу.

В стихотворении «Тихая моя родина» поэт описывает места вроде бы той самой Николы, где был детдом. «Купол церковной обители», «Вырыли люди канал» и «Школа моя деревянная» — это «вещи» Никольские. В какой-то другой школе Рубцов не учился. Но мать поэта, увы, похоронена в другом месте, не в Николе… Рубцовский поэтический образ связал воедино его ощущения «родины». Родины, увы, тоже воображаемой.