Да нет же, нет! Почему поздно? Вот и Она — бежит сюда и тоже что-то кричит, умоляюще вскинула руки, отпустив на волю волосы, они разметались по ветру. Но ни Ее голоса, ни моего, а снова безжалостное, неотменимое: «Я взвесил на весах, последний раз вас взвесил!..»
14
Убойтесь меча, ибо меч есть отмститель неправды, и знайте, что есть суд.
— Приготовиться! Повторяю: приготовиться к последнему удару! Все аппараты возмездия — к бою!.. Кто, кто снова болтает? Опять этот Смит?
— Первые были черные, разве вы не знали?.. И последние тоже, все теперь черные, ха-ха, справедливо, главное, не забудьте чужие долги, головешки тупоголовые…
— Я же предупреждал, док, еще порцию сна ему. Всем приготовиться! Залп из всех! Блестяще! Получите там!.. Вас благодарит президент. Впрочем, наплевать. Док, переключите на самообслуживание: каждому газ по собственному выбору, на любой вкус. Счастливых снов со спокойной совестью!..
— Набраны третья… четвертая… Как оставшиеся? Пробуйте, пробуйте!.. Регенератор воздуха включился?.. Кажется, стало легче. Так… манипулятор… Доступ окислителю открыт, теперь двигатели… Один, только один глоток воздуха над раскачивающимся океаном — и умереть…
Широкий экран «наружного» телевизора, на котором тяжело ворочалось нечто смолисто-огненное — вода не вода, нефть не нефть, — внезапно ярко вспыхнул: показалось и тотчас унеслось ввысь толстое тело ракеты, отплевываясь огнем, еще одно и еще.
Атомоход вдавило в толщу океана, освободившийся от полтысячи тонн корпус его стал заваливаться на нос: некому было принять в кормовую систему столько же тонн воды. Грозная океанская толща, глубоко потревоженная непонятно откуда доходящим светом, сначала все расступалась перед скользящей ко дну массой металла, но вдруг как бы спохватилась: невидимые челюсти медленно сжались на стальных боках подлодки, и они протяжно и жалобно заскрежетали. Последняя, задыхающаяся живая плоть не отпускала от себя затуманенное сознание — лучик его, все еще чудо из чудес, безопасно пронизывал и каменную толщу воды, и полную тьму, поглотившую лицо женщины на теперь уже невидимом подволоке центрального поста.
15
Не давай же воли своей руке, дабы не все люди погибли; пощади, дабы не все они исчезли с лица земли. Вместо потопа пусть бы лучше пришел лев и сократил род людской! Вместо потопа пусть бы лучше пришел голод и опустошил землю! Вместо потопа пусть бы лучше пришла богиня-чума и поразила человечество!
Я увидел человека. Высоко поднимая голову над цветами (точно тонущий, захлебывающийся пловец), он добирается, гребется, ползет снизу ко мне — на скалы.
А что же было со мной, с нами вот здесь недавно: пистолет лежит на камне и чуть в сторонке сушится обойма?.. Значит, не было, не произошло — какое счастье! Как могло такое примерещиться, присниться, привидеться? И как все логично происходило, все разговоры… Но кто и с чем бежит, ползет сюда? Он не ползет, он тащит свое тело, черты лица искажены как от боли, и нога неестественно волочится, вывернута. На лице кровь.
Я бросился навстречу, сам рискуя разбиться.
— Что, что с Нею? Говори! Говори!
Рот его разодран в крике, но до меня доносится лишь хрип. Наконец разобрал:
— Она… купаться…
Снова хрип, бульканье в горле.
— Что? Что? Говори же!
— Там радиация… бешеная…
Залп — так он был? Не все сон, что-то все-таки было, произошло? «Первая… Вторая… Пошли…»! Дуэль — была?..
Я не дослушал и побежал вниз, где рыжим пятном темнеет шалаш. Там никого не видно, но это там, там! Не я о скалы, о камни — они бьются о меня, бросаются на меня. На миг, зайдясь от боли в разбитом колене, присел и увидел странное, движущееся со стороны моря копье, летящее не острием вперед, а боком. Сразу и легко понял, что это птицы, но выстроившиеся в вертикальный строй строго одна над другой. И также сразу понял, что птицы, ощущая лишь ими улавливаемый ветер радиации, отыскивают между смертельными потоками щель, пытаются сквозь нее протиснуться, выбраться.
Я скатывался вниз, к морю, так, точно боялся добежать туда живым. Спасали и, может быть, спасли меня только пружинящие маты из цветов, проклятых, ненавистных. Упруго принимали на себя мое изодранное, избитое тело, обласкивая спасительным холодком. Как бы прося прощения за все — за что за все?..
А вот и пляж, берег моря, где столько следов было прежде: наших с Нею, потом его и Ее, — теперь здесь одна лишь засохшая пена. Любила, усевшись на песке, рисовать пальцем маленькие следочки…
А рядом дышит океан, невинно прежний. И тут я увидел, что не так это, что наоборот — все изменилось и стремительно продолжает меняться. Я вдруг услышал — но это тотчас пропало, оставшись в сознании, — грозный, нарастающий в глубине черного пространства какой-то каменный рев. Не колодец, накрытый голубой крышкой неба, наш остров, как всегда нам представлялось: на глазах у меня черные стены стали отваливаться назад — это уже широкая воронка, образуемая стремительным вращением. Небо, я это просто вижу, расширяется, зато пятка воронки — остров и полоска моря вокруг, — наоборот, сужается, и тоже буквально на глазах. А может, всегда бешено вращались стены покрывшего всю Землю радиоактивного мрака, мы только не замечали этого, беззаботно прилепившись, живя на дне гибельного смерча, в его мертвой, неподвижной точке?..
Где, где же Она? Успеть увидеть, понять, что с Ней, с нами! Я устремился к шалашику, глаза привычно поискали подаренный астронавтом костюм. Он всегда тут мирно голубел. Ничего, никого, нигде! Заглянул в чужой сумрак шалаша, даже тронул рукой водоросли, постель. Ушла к водопаду? Куда Она могла уйти?..
И тут я увидел Старуху. Откуда она, кто это? Сидит, вытянув ноги, на песке, прислонясь к задней стенке шалаша, будто прячется здесь. Почему смерть рисуют в виде старухи — вот такой? А почему не мужик-дебил, не верзила в мундире? Но именно о Старухе-смерти мысль у меня сейчас.
Все не могу понять, кто она и как здесь оказалась. А может, давно, всегда здесь сидела, за шалашиком, да никто не замечал? Я сюда и вообще не спускался последние дни. Залитые слезой, потухшие глаза, запавший, без зубов рот, шея и лоб в фиолетовых пятнах, какие-то клочья вместо волос на светящемся черепе — и это существо когда-то было женщиной? И вся она в гнилостных пятнах, о господи, даже не прикрыта ничем. Вот какую наготу надо прятать. Сморщенная кожа по-животному подергивается то в одном, то в другом месте — эти пятна болезненны. Сама же Старуха сидит бесчувственно-неподвижно, на голове и коленях, на плечах, руках какие-то водоросли, точно кто-то хотел, старался все-таки прикрыть этот ужас распада. О господи, да это же волосы! Теперь я разглядел, вижу — роскошные, длинные, Ее волосы! Что, что эта отвратительная Старуха сделала с Нею, куда девала, запрятала? Такими, что ли, от долгих трудов становятся те самые Парки, богини жизни? Сожранная радиацией Парка, сослепу утерявшая и непослушными пальцами отыскивающая живую нить…
Прошелестел как бы даже не голос:
— Вода плохая, нехорошая, ты говорил…
Я сажусь рядышком, нет, я не признал и никогда не признаю в этом ужасе распада ту, которую разыскивал, к которой бежал. Никогда не соглашусь, что это правда. Сижу рядом с незнакомым мне существом, смотрю на сухие пальцы, перебирающие у больных, старушечьих ног роскошные, пересыпанные песком, но все еще с живым блеском волосы, и обливаюсь слезами. Я плачу навзрыд, как только однажды плакал в детстве, когда проснулся в вечерней, на закате солнца, избе и мне показалось, что все меня покинули, что мама не вернется никогда. Почему не вернется никогда — я не знал, но помню, был ужас от уверенности, что это именно так.