Последняя пристань
Тихо на Чалыше. Порой кажется, что река, неторопливо несущая свои воды, молчит, чтобы люди никогда не узнали ее тайны. Лишь изредка, когда всплеснет рыба или обвалится подмытый берег, вырвется из нее вздох, но уже через мгновение над широкой гладью снова наступает тишина. Круги от всплеска и те тут же усмиряет течение.
Красив Чалыш суровой дикой красотой на всем своем протяжении. В верховьях, где воды реки обжигающе холодны, ходят у самого дна таймени, играют на быстрине хариусы. Кругом горы и могучие, вставшие издали синей зубчатой стеной леса. Некоторые пихты забрались на самые верхушки скал и, увидев в воде свое уменьшенное отражение, замерли там от страха и теперь боятся пошевельнуться. Так и стоят, дрожа при каждом дуновении и только крепче цепляясь корнями за скалы.
Но и в низовьях Чалыш не менее красив. Недаром Евдоким Канунников облюбовал себе место на излучине, решив начать здесь новую жизнь. Жена долго плакала. Не хотелось жить в глуши, вдали от людей, от богатых и шумных казачьих причалышских селений. Но уйти отсюда было некуда. Не осталось ни дома, ни близких, одна опора всей ее жизни — Евдоким. Был он небольшого роста, кряжистый, с длинными узловатыми руками и властным взглядом из-под черных, нависших над самыми глазами бровей.
Жену он не бил. Напротив. Подвыпив, начинал говорить ласковые слова, а, возвращаясь с ярмарки, обязательно привозил подарок. И все же знала она — если уйдет, разыщет под землей и тогда не сдобровать.
Утешать Евдоким не умел. Да сейчас и не хотелось. Состояние было такое, словно намотал кто-то душу на кулак, сильно не тянет, но и отпускать не отпускает. А потому внутри тупая боль, которую ничем не заглушишь.
Обиднее всего было то, что ему, выросшему на хлебном поле, пришлось оставить землю. Не понял Евдоким коллективизации и не принял ее. Зачем ему колхоз, если и так имеет вдоволь хлеба и чай пьет всегда внакладку? От добра добра не ищут, считал он.
К новой жизни Канунников относился настороженно. Не бросался, сломя голову, на каждый призыв, объявляемый властями, а выжидал какое-то время, чтобы иметь возможность все оценить. Разрушать всегда легче, чем строить. Эту истину он хорошо усвоил за годы гражданской войны, пожаром пронесшейся по всему Причалышью. Война не щадила ни красных, ни белых, потому что каждая сторона, доказывая свою правоту, стремилась нанести противнику наибольший урон. А когда она улеглась, оказалось, что в деревенских дворах не осталось и половины скота, да и сами дворы уцелели не везде. Кое-где от них остались лишь обуглившиеся стены. Многим крестьянам, лишившимся последних коней, не на чем было выезжать в поле.
А весна, между тем, брала свое, на оттаявшей земле зеленела трава и кое-кто из особенно пострадавших крестьян, сжимая кулаки и чернея лицом, глядел, как колышется над полем горячее марево. В другие времена он уже давно ходил бы за плугом, понукая своего Савраску, а теперь вместо этого только слушал заливистую трель жаворонка, от которой сжималось сердце.
Но недаром считают, что русский мужик, клещом вцепившийся в землю, необычайно живуч и предприимчив. Не успели еще уйти под натиском превосходящих сил с деревенской околицы последние белые, а в усадьбах уже застучали топоры и долота, заскребли в сусеках метлы. Надо было быстрее поправлять разоренное хозяйство и, хочешь не хочешь, готовиться к посевной. Жизнь торопила наверстать упущенное. Забота о хлебе для крестьянина важнее всего во все времена.
Вскоре вновь поднялись крестьянские дворы, начала забываться война и тут началась коллективизация. С недоумением воспринял эту весть Евдоким. Ему показалось, что жизнь, едва начавшую входить в свое извечное русло, снова пытаются вытолкнуть из него. На собрание, выбиравшее первого председателя колхоза, он пришел больше из любопытства, чем по необходимости. В колхоз вступать он пока не собирался, хотел подождать, посмотреть, что из него выйдет.
Собрание проходило в церкви, брошенной настоятелем. Убоявшись за свою жизнь, год назад он сбежал неизвестно куда и с тех пор церковь стояла, на удивление чистая и красивая, беспризорной. В нее принесли скамейки, перед иконостасом, с которого уже исчезло большинство икон, поставили стол. За него уселись два уполномоченных из района и невесть откуда появившийся Семен Дрыгин, живший недалеко от Евдокима на соседней улице. Был он небритый, с припухшим лицом, но в чистой сатиновой косоворотке и новых яловых сапогах, обильно смазанных дегтем. На эти сапоги сразу все обратили внимание.