Дмитрий Герасимов
Последняя репродукция
Сам себе я пишу эпитафию,
А выходит строка неумелая,
И глядит на меня фотография
Не цветная, а черно-белая.
Все тона поменяли обличие,
Место общего заняло частное.
Не найду я на снимке различия
Между счастьем моим и несчастием.
Между трезвостью и безумием,
Между криком моим и молчанием,
Между правильным и придуманным,
Между верою и отчаяньем.
Я боюсь откровения вздорного,
Что являюсь лишь частью целого.
Коль на снимке так много черного,
Значит, в жизни немало белого.
ПРОЛОГ
Обычным московским утром в небольшой галерее изобразительных искусств, приютившейся на бывшей улице Чернышевского, а ныне Покровке, появились ранние посетители. Это была супружеская пара с девочкой лет десяти. Все трое не спеша бродили по павильонам, негромко переговариваясь в гулкой тишине сводчатых комнат. И будний день, и ранний час появления, и несмелая торжественность передвижений по залам, а главное – многочисленные пакеты в руках с лихими лейблами московских торговых центров выдавали в них гостей столицы. Они зашли сюда случайно, коротая время до ближайшего рейсового автобуса или до отправления поезда дальнего следования с Курского вокзала. Но было очевидно, что они интересовались живописью и даже были не прочь что-нибудь прикупить в этой милой галерее. На почтительном расстоянии сопровождала визитеров из зала в зал сотрудница галереи – женщина средних лет с удивленно-сонным выражением на лице. Она не надеялась, что ранние гости совершат покупку, но работа обязывала ее находиться поблизости в стремительной готовности выписать чек.
Наконец семья остановилась возле одной из картин, размещавшихся в самой маленькой комнате.
– Гляди-ка, – сказала женщина, обращаясь к своему спутнику, – какой печальный сюжет. Что-то из мифологии… Это Прометей?
– Это Эстей, – мгновенно подоспела сотрудница, – мифологический герой, обреченный на одиночество.
– На одиночество? – переспросила женщина, вглядываясь в сгорбленную фигурку юноши, стоящего среди камней перед бушующим черным океаном.
– Да. Согласно легенде, его создал по своему образу и подобию маленький бог Тур, племянник Феба, – с удовольствием демонстрировала осведомленность сотрудница галереи. – Эстей – двойник и образ Тора, его эйдолон.[1] Только плотский, осязаемый. Вот и получилось, что Эстей – это второй Тур. И он оказался лишним в этой жизни. Ведь и у Феба – бога солнца, и у Инора – бога океана уже есть свой Тур – их настоящий родственник. Маленький бог камней и надводных скал. Самому Туру тоже не нужен второй бог камней. Поэтому Эстею нельзя ни к солнцу, ни в морскую пучину, ни на ревущие скалы. Он – один. И так – целую вечность, потому что он, увы, бессмертен.
– Действительно, грустная история, – прошептала девочка и, прижавшись к маминой руке, не сводила глаз с печальной фигурки на берегу.
Эстей стоял на самой кромке каменистого склона, отделяющего его от безумной и свирепой стихии. Пузырящиеся ненавистью волны едва не касались его ног, а соленый ветер хлестал по лицу, толкая на камни. Океан бурлил и грозно сдвигал над юношей пенную стену водяных осколков. Крохотный кусочек равнодушного солнца тонул в ватной патоке темнеющих облаков, не оставляя ни одного луча, ни одной надежды брошенному на скале человеку. Шершавый и холодный склон уползал из-под ног Эстея россыпью мелких камней, пытался сбросить его со своей жилистой шеи в кипящую, рвущуюся на миллионы ледяных лохмотьев стихию.
Семья на какое-то время застыла перед картиной в глубоком молчании. Сотрудница галереи задумчиво и без интереса рассматривала своих утренних гостей. Мужчине было около сорока, и он походил на провинциального бизнесмена или чиновника средней руки какой-нибудь захолустной городской администрации. Женщина выглядела моложе.
Последние несколько лет она была скорее всего милой домохозяйкой. А до этого, вероятно, преподавала музыку в центральной школе малюсенького городка.
Сотрудница галереи зевнула в руку, но вдруг от неожиданности вздрогнула: мужчина резко сделал шаг к картине и произнес громко:
– Странно… Просто невероятно!
ГЛАВА 1
Полгода назад, в самом конце января, местные газеты Лобнинска выстрелили аршинными заголовками: «УБИЙСТВО В ФОТОСТУДИИ», «ФОТОГРАФА ЗАРЕЗАЛИ НА РАБОЧЕМ МЕСТЕ», «В ТЕЛЕ ФОТОГРАФА НАСЧИТАЛИ ВОСЕМЬ НОЖЕВЫХ РАН», «КОМУ ПОМЕШАЛ ЛОБНИНСКИЙ ФОТОМАСТЕР? ЕГО ИСКРОМСАЛИ КУХОННЫМ НОЖОМ». Убийцу так и не нашли. Сейчас газеты уже не вспоминают о той кровавой и страшной расправе. А о странных, почти мистических событиях, последовавших за этим преступлением, журналисты не узнают, наверное, никогда.
Виктор Камолов был другом Федора. Ну, если не другом, то по крайней мере хорошим и близким приятелем. Они познакомились пятнадцать лет назад в Москве, в художественном училище, куда поступили одновременно и даже были зачислены в одну и ту же мастерскую. В отличие от своего нового приятеля Федор Лосев не стремился стать выдающимся художником. Ему просто нравилось рисовать, нравилось, как под рукой медленно оживают сцены и события, услышанные, увиденные или прочитанные когда-то, а то и выдуманные вдруг – неспешно и в охотку. Виктор насмешливо упрекал друга в отсутствии честолюбия и даже фантазии.
– Ты не умеешь мечтать по-настоящему, Федя, – говорил он, разглядывая из-за плеча Лосева влажный от краски ватман. – Художник, Федя, – это творец не картинок, а жизни! Надо вершить не людей, а судьбы!
Этот пафос, кажущийся еще более неуместным в устах семнадцатилетнего подростка, был тем не менее главной отличительной особенностью Виктора. Его кожей. Его лицом. И никто никогда не мог с точностью определить, в маске это лицо или оно настоящее. Лосев не обижался на покровительственный тон Виктора и его кажущееся высокомерие. Он был рад обретенному другу, поскольку определенно встретил интересного человека – ровесника, совсем не похожего на себя.
Камолов даже внешне был прямой противоположностью Федору. Высокого роста, сухой и сутулый, он удивлял окружающих проворством и решительностью, никак не вязавшимися с кажущейся угловатостью. У него было невыразительное лицо, но очень живые черные глаза, стреляющие молниеносно оценивающе, и странная привычка чуть пришлепывать губами перед тем, как что-то сказать.
Виктор видел себя выдающимся художником. Он был тщеславен и резок в суждениях. Его остроумные, но злые шутки веселили далеко не всех. Многие однокурсники сторонились высокомерного малого, опасаясь раниться о его жестокость. А некоторые платили той же монетой. За Виктором прочно закрепилась слава склочника и завистника. Говаривали, что он сблизился с Лосевым только потому, что не увидел в нем конкурента своему таланту. Причем слово «талант» произносилось с фырканьем и усмешкой.
Федор многое прощал другу. Он был физически крепче Виктора, но при этом терпимее и добрее. Поэтому он совершенно искренне негодовал, оказываясь свидетелем чьего-нибудь ехидства:
– Слышали, что сегодня Камолов отмочил на спецсеминаре?
– Камолов, как всегда, исходит какашками и желчью!
– Вы бы видели, что сделалось с Камоловым, когда его работы не отобрали на конкурс!
– Ребята, сегодня Камолов будет срывать зло на всех. Запасайтесь бирушами…
Лосев встревал в разговор:
– Витек такой, какой есть. Он ведь и правда талантлив, чертяка… Значит, ему больше прощается.
Вдобавок ко всему Виктору не везло с девушками. Юные прелестницы, коими была полна не только столица, но и само училище, в упор не замечали его таланта, пожимали плечами, слыша его остроумные колкости в адрес однокашников, и заглядывались на ребят постарше и посмелее. В самом деле, Виктор старался открыто задевать только тех, кто не мог ответить на колкость, с прочими он был молчалив и осторожен. После очередных любовных промахов Камолов запирался в комнате общежития и делал вид, что не слышит стука в дверь более удачливых соседей, возвращавшихся далеко за полночь. Федору один раз пришлось ломать дверной замок, за что на следующий день он был оштрафован комендантом общежития.
1
Эйдолон (гр.). – То же, что мы называем человеческим призраком (привидением). – Примеч. автора.