Рядом у окна стоял Андреас, старый кучер Амтсхауса, по совместительству дворецкий. Якоб чувствовал впитавшийся в его непривычно темную одежду имбирный запах, не зная точно, нравится ли он ему. Сам он носил сюртук из темно-зеленой ткани, спускавшийся ниже колен. Чтобы отучить его от надоедливой привычки вертеть в руках большие белые пуговицы, тетя Циммер взяла фигурку и сунула ему в руку. Теперь он держал ее, указательным пальцем заставляя ее непрерывно кивать на запорошенное снегом окно: «Да-да-да».
Ступеньки внизу были очищены от снега, дорожка к экипажу, ожидавшему у конюшни, разметена. Якоба вновь удивило, что ненасытным французским армиям нужно вести войну на землях Германии, в то время как обычные люди едва могут тут удержаться. На глаза ему попались семейные сани, наполовину вытащенные из пристройки, стоявшей особняком. Позолоченное украшение в виде гессенского льва было в ужасном состоянии. Андреас тронул Якоба за плечо, чтобы тот поглядел вниз.
Процессия двигалась быстрее, чем он ожидал. Вскоре черный гроб скрыла шедшая за ним толпа. Плакальщиков с их громоздкими головными уборами, несущих лимоны и веточки розмарина, сверху было трудно различить. Никто не поскользнулся. Никто не упал. Затем гроб очутился на повозке, а экипаж с людьми ехал позади. На короткое время Якоб позволил игрушечному человечку дать отдых голове. Когда лошади первой повозки направились к церкви Святой Екатерины, человечек вновь начал кивать.
Хотя большой дом отнюдь не пустовал, следующие полтора часа он был непривычно тих. Значительную часть этого времени Якоб провел, слоняясь из комнаты в комнату на верхнем этаже. Необычно было делать все что угодно, не заботясь о развлечении бедного больного Вилли. Он не мог припомнить, когда не следил бы за братом; возможно, такого времени и не было. Он не входил в бело-зеленую спальню родителей. Он лишь заглядывал туда, видя халат отца, брошенный в изножье большой кровати с пологом на четырех столбиках, с причудливой, украшенной фестонами занавеской в серую и темно-синюю полоску.
Андреас нашел его в детской, где он с восхищением созерцал последние экземпляры бабочек, каштанов и желудевых чашечек, которые Вилли привел в порядок. Якоб уже слышал, что комнаты внизу вновь заполняются, уныло звенит синий дрезденский фарфор. Не так уж много времени надо, чтобы избавиться от тела. Он это знал: для него это были не первые похороны. В год, когда они уехали из Ганау, мать родила ребенка, прожившего только год и два месяца. Она теряла детей и раньше: первого малыша, родившегося и умершего еще до рождения Якоба. Она никогда ни словом не обмолвилась об этом, но Якоб пытался представить, какой могла быть жизнь, будь старшим не он или будь они с Вилли близнецами, к которым относятся одинаково.
— Вас ждут, — сказал Андреас от двери детской.
Якоб поднял глаза и пошел к нему.
— Мне это взять? — спросил старик, указывая глазами на кивающую фигурку, которую Якоб прижимал к животу.
— Смотри! — сказал мальчик. И медленно поднял голову фигурки, показывая фарфоровую палочку, к которой она крепилась, затем поднял выше и выше, пока голова и палочка не отошли от тела, к которому были приставлены. Он подержал их так несколько секунд, а затем ловко вернул голову на шею. Он отдал фигурку старику и спустился по ступенькам, думая, не придется ли им оставить здесь фигурки при новом переезде.
Все — и Гриммы, и Циммеры — стояли в гостиной, предназначенной для семейной молитвы. Перед такой толпой взрослых Якоб почувствовал себя крошечным, неуместным. Как на улице была расчищена тропинка в снегу к экипажам, так и здесь был приготовлен узкий проход, чтобы он мог пройти к аналою из красного дерева, на котором был изображен орел, и лежала семейная Библия, раскрытая на нужной странице. Не позволяя себе глядеть по сторонам, он чувствовал, что вырастает с каждым шагом. Он повернулся, подошел и взялся левой рукой за край левого орлиного крыла.
Некоторые женщины плакали; Вилли, которого мать обнимала за плечи, дрожа от горя и астмы, тоже плакал. Якоб улыбнулся, чтобы приободрить любимого брата, но почувствовал укол зависти из-за того, что тот может плакать. Взяв большое перо, он то и дело опускал его в чернильницу. Но потом засомневался; написанные от руки на титульной странице книги в деревянном переплете имена, казалось, встали перед ним.