Выбрать главу

— Это было давно, — произнес он. — Это в прошлом. Я хочу, чтобы это осталось в прошлом.

Фрейлейн посмотрела на него и, казалось, погрузилась в себя.

— Но все эти годы у тебя не было семьи? Ты был один?

Он оглянулся:

— Не больше, чем всегда.

— Ты так считаешь?

— Иногда я так думаю. — Он вновь поднял глаза, посмотрел на нее. Рука ее дрожала. Он пришел не для того, чтобы говорить о себе, но она была слишком далеко от него. Если бы она все еще оставалась на диване, возможно, он бы осмелился подойти и сесть рядом. Преграда в виде стола была слишком угрожающей, как и взгляд полной женщины на портрете: уязвленный, но саркастический и всезнающий взгляд, и еще у нее были пренебрежительно сжаты губы. Он видел, почему ее портрет удостоен чести висеть здесь. У женщины был почти королевский вид, стремление главенствовать, хотя она представляла собой лишь штрихи и несколько слоев краски.

— Та фрау, — указал он головой, — кто она?

— Мать профессора, — она не обернулась, чтобы проследить за его взглядом. — Я ее никогда не видела.

Он не мог сбить ее с толку. Она все еще думала о семье, которую сам он едва знал: мать, отец, сестра и дядя. Она дышала дымом того костра, вздрагивая от зловония горящей плоти, а для него все это было так далеко: край, куда ему нет нужды отправляться, пока он сам не решит. Он ничего не видел, не слышал криков, ничего не чувствовал — ни запахов, ни жара. И за все это был перед ней в долгу.

— Где он? — спросил он. — Где профессор? — Этого было недостаточно. Он сглотнул, чтобы подготовить и себя, и ее к следующей фразе: — Где ваш отец?

Она бросила на него короткий взгляд и покачала головой.

— Вы еще не знаете наверняка?

Она закусила губу.

— Я не могу спросить. Он в постели почти с самого нашего возвращения. А вчера… вчера у него случился удар.

— Пожалуйста, фрейлейн, я могу его видеть?

— Прошу прощения?

— Могу я видеть профессора? Войти к нему?

Тиканье часов в тишине казалось громче. Куммель вновь почувствовал на себе взгляд женщины с портрета. А когда фрейлейн наконец ответила, слова словно переплыли из ее уст в его.

— Он не может говорить. Он едва двигается.

Она бросила последний взгляд украдкой, вероятно, поняла, чего он хочет. Обойдя кресло, она вышла из своего маленького укрытия.

Тиканье часов, казалось, стало громче, а через несколько ударов и вовсе превратилось в сухое странное пощелкивание, которое словно вернуло Куммеля в Гессен. Только теперь оно звучало не как стук кости о кость, а как клацанье зубов. Да, точно: зубов. В этой занавешенной и задрапированной комнате был еще кто-то, и он в это время жевал и чавкал. Куммель содрогнулся при мысли о том, как выглядит этот едок.

Фрейлейн остановилась на пути к двери, словно прислушиваясь. Она была так близко, чтобы он мог бы взять ее за руку, если бы захотел.

— Вы слышите? — прошептал он. — Или мне только кажется?

Она полуобернулась к нему, но тиканье уже прекратилось. Куммель видел, что волосы ее были собраны в тугой пучок, словно она яростно воткнула в него все имевшиеся под рукой шпильки. Когда она заговорила, он едва различил ее голос и увидел, что в глазах ее появился ужас.

— Чего ты хочешь?

— Пустите меня, — пробормотал он. — Пустите меня к нему, пожалуйста.

Якоб выскользнул незамеченным из франкфуртской Паульскирхе и пересек пустой Рёмерплац. Шум дебатов еще звучал у него в голове. Так много голосов и так мало смысла. Этим теплым сентябрьским вечером мечта его рухнула. Первая Национальная ассамблея всех германских земель канула в Лету. И он знал, что в качестве члена 29-го избирательного округа он больше не появится в тихой деревянной гостинице. Ибо весь эффект, произведенный его страстными обращениями, включая стремление гарантировать свободу не только немецким гражданам, но и тем, кто приехал жить на немецкую землю, — был таков, что ему вообще не стоило открывать рот.

У него был великолепный предлог для возвращения в Берлин: болезнь брата. Не говоря уже о двух часто болеющих племянниках. В его шестьдесят три от него и не ждали, что он выдержит сырую, холодную франкфуртскую зиму. Но он намеревался остаться; за несколько месяцев до этого ничто не могло удержать его от участия в революционных процессах вплоть до их эпохального конца.

Здесь, на священной земле Гессена, он надеялся сыграть роль повитухи при рождении гордого нового рейха, объединенного мирным путем, и с конституционным управлением. Но неделю за неделей, заседание за заседанием он понимал, что его идеалам нет места на этой грязной политической арене, что ни одно государство не откажется от своего суверенитета иначе как под угрозой применения силы, до которой в итоге и дойдет.