Сейчас, темным январским днем, когда дети спали после обеда, он сидел за столом у окна, сочиняя благодарственное письмо дедушке Циммеру за подарки на восьмой день рождения: пенал с прекрасным английским карандашом и крупные вороновы перья, которые особенно хороши для тонких рисунков. Растянувшись рядом на полу, Вилли уже работал одним из них, выполняя наброски видов, которыми за последнее время пополнилась их коллекция насекомых и бабочек. Тишина в комнате, еще более глубокая из-за скрипа перьев и шума самовара в гостиной, была совершенно безмятежной.
Изложив местные новости и перебравшись на второй лист, Якоб подумал, что должен поделиться с дедушкой последним сообщением из Франции. Оно так его поразило, что он все еще не был вполне уверен, верить ему или нет…
— Ну, что ты рассказываешь дедушке на этот раз? — пророкотал голос от двери.
Якоб поднял глаза от стола и в оконном стекле увидел отца при всех регалиях: синий сюртук, красный воротничок, черные кожаные штаны, сапоги с серебряными шпорами. Отец был некрупным человеком, но форма делала его солиднее. Его слуга Мюллер стоял сзади, заплетая ему косичку.
Поворачиваясь на стуле, Якоб привстал, но увидел, как отец поднял руку.
— Нет, сынок, никогда не отвлекайся от письма. Разговор всегда подождет.
Якоб снова сел.
— Но я хотел бы поговорить, папа, — сказал он улыбающемуся отражению. — Так мне проще будет продолжить. Я пишу дедушке о короле Франции. Интересно, он уже слышал, как повернулась революция?
— Увы, бедный Людовик! Короли не должны терять голову, не так ли? Им надо быть осторожнее.
— Ее просто срезали, как кусок сыра, — проворчал Вилли с пола и закашлялся, не отрываясь от рисунка.
— Кто же будет править Францией, папа? — спросил Якоб у отражения. — Они сделают королем кого-нибудь еще?
— Королем и принцем нельзя стать, сынок. Им надо родиться. Нельзя превратить солому в золото. Нет, они больше не хотят во Франции королей. Или, по крайней мере, так говорят. Французы умеют рассказывать всему миру о том, чего хотят, — и о том, чего хочет мир: и если надо, в том числе с помощью оружия. Но будь уверен, если наши французские друзья взялись за дело, волна Революции подхватит все остальные лодки.
Якоб хмурил брови. Ему нравилось, как отец говорит с ним, почти не делая скидки на его возраст. Но многого его голова не вмещала; он не был уверен, что правильно понимает слово «революция». Но от этого не становилось меньше удовольствие от доверительного общения с человеком, который олицетворял для него правила и порядки.
Он снова пристально посмотрел на отражение отца, между тем как Мюллер довершал свою работу. Но на это отражение наложилась другая картина, и Якоб представил руку, вздымающую отрубленную голову за прядь невинных волос, голову, поразительно похожую на голову курфюрста. И тотчас отец, как часто бывало, словно увидел картинку, стоявшую перед глазами старшего сына.
— Не задумывайся слишком о казни, Якоб, — тепло обратился он к сыну, прежде чем вновь отправиться вершить правосудие в долину Кинцига. — Помни, это французы. Они не похожи на нас. У них был один-единственный монарх, и они все согласились убить его. У нас принцев как дней в году, и они не могут даже прийти к единому мнению по поводу времени суток! — Он широко улыбнулся. — Все возвращается к Природе. Видишь ли, у французов есть маленькие аккуратные садики, — а мы, Якоб? Что у нас есть? Наш великолепный, знаменитый дикий лес! Держи свою заботу ближе к дому, я бы так сказал.
Якоб повернулся помахать отцу на прощанье, но тот уже вышел, крикнув «до свиданья!» с последней ступеньки лестницы. Мальчик вернулся к письму с легким сердцем, убежденный, что Филипп Гримм — живое доказательство того, что сам он только что сказал: королями не становятся, ими рождаются.
Августа так и не уснула. Но она бесконечно долго смотрела вниз — в полудреме, не чувствуя времени, — и постепенно ей стало интересно, не достигли ли они с дядей безмолвной общности взглядов.
Сколько она помнила, молчание всегда было его излюбленной стихией. Оно и для отца было любимым, по неизбежности, ибо всю жизнь они вместе вели исследования или работали в смежных комнатах. Когда она была маленькой, сначала в Геттингене, а потом в Берлине, они с братьями ходили на цыпочках мимо их столов, шумя даже меньше, чем скрипящие перья. Наклоняясь вперед так сильно, что его глаза, казалось, вот-вот коснутся страницы, дядя выводил крошечные буквы своими коротко обрезанными гусиными перьями; ее отец, повыше ростом, сухопарый, из них двоих был явно менее напряжен: концы его перьев оставались неощипанными, а брови были выгнуты дугой, когда он сидел, уставившись в пространство. Но дядя был терпимей, когда ему докучали, — по крайней мере, маленькая Августа.