— А вы против?
Тон какой-то новый, дерзкий и дразнящий. Я внимательно посмотрел на нее, засмеялся и сел на пол, на ковер… по-турецки или по-тибетски, черт их разберет, в общем, меня вдруг увлекла какая-то новая опасность, неведомая.
— Где Коля?
— Пошел на озеро.
— Послушайте, Мария…
— Только вы меня так называете, — перебила она.
— Как же вас кличут?
— Машка, Машенька, Марья Петровна.
— Петровна, будьте любезны…
— Называйте по-прежнему.
— Что написал ваш прадед в завещании?
Золотые глаза глянули грозно, словно с ненавистью, но низкий голос прозвенел вкрадчиво:
— Неужели вам не надоела эта история?
— Надоела до смерти.
— Еще бы!
— Но я не могу успокоиться…
— Не смешите меня. Пусть все останется как есть.
— Что у меня есть-то? Ничего нету.
Все-таки я ее рассмешил: расхохотавшись, она швырнула надкушенное яблоко и притянула меня к себе — золотые глаза сияли по-прежнему грозно — и я, как последний дурак, повлекся к этому огню, к смертному греху. Она поцеловала меня в губы и посмотрела с любопытством: какова, мол, реакция… Реакция была что надо, это я помню, а остальное… да все помню, все, будь оно проклято! Но не вдаваться же в подробности — занятие всем знакомое, общечеловеческое… Я же словно с ума сошел!
В сумятице совокупления, в фантастическом свете вишневого воздуха, будто напоенного вином, все и кончилось.
— Какой ты все-таки негодяй, — заметила она задумчиво и исчезла.
Не то слово! Никогда не войду в эту комнату. Я неловко повернулся на бок и увидел на бледно-лиловом супружеском покрывале кровь. Лишить невинности свою будущую невестку! Я даже застонал от ужаса, от почти физического отвращения к себе, ко всему…
В дверь сунулся Коля и спросил с тревогой:
— Пап, тебе плохо?
— Мне очень хорошо. Уйди, ради Бога!
Я чувствовал себя сыноубийцей и боялся выходить. Не знаю, сколько провалялся в прострации, покуда действительность обрела реальную, хотя сколько-то прежнюю атмосферу. Нет, прежнего не воротить, все по-другому.
Потерянный взгляд зацепился за картину, висящую на стене в изножии кровати. В красноватом сумраке я плохо различал изображение, но угадывал всей душой. Это была уменьшенная отличная копия нестеровского «Видения отроку Варфоломею». Давний подарок отца — две копии: мне и брату.
Два мальчика — семи и десяти лет — в Третьяковке с папой. Я был потрясен, поражен сразу и навсегда — настолько, что ничего больше не хотел смотреть и только с ревом подчинился. Меня поразила тайна. Папа разъяснял смысл, помнится каждое слово, и потом я читал, что мог, о начале великой судьбы Сергия Радонежского. Но тайна осталась, с годами лишь углубляясь в головокружительную бездну. Я не мог повесить картину в кабинете, где играючи сочинял безделушки, — с этим «Видением» мне нужно было просыпаться и отходить ко сну. И как же я жил без него два года?
Пошлые призраки, прочь!
Я решительно поднялся, снял с крюка картину и направился в кабинет, к счастью, ни с кем в прихожей не столкнувшись. Теперь надо выбрать место… В зеленовато-палевых тонах пронзительно родного ландшафта пастушок в белой рубашке и черный монах под деревом с драгоценным ларцом в руках, лица не видать под капюшоном, на левом плече выткан алый крест. И алая оторочка на сапожке отрока. Две единственные яркие детали… Нет! В пространстве пейзажа между мальчиком и монахом слабо, но очевидно выделялось красное пятно.
— Леон, ты здесь? О, пардон!
На пороге стояла Аллочка в шортах. Монументальное зрелище.
— Мне нужно одеться, — пробормотал я машинально. — Подожди на терраске.
Осторожно поставил картину на пол, прислонивши к тумбе письменного стола, бросился к книжным полкам, схватил альбом. «Михаил Нестеров».
Нет, память души подвести не могла: никаких красных пятен в травах на репродукции, конечно, не было. Это кровь! Тут меня будто стукнуло в голову, и я прокрался в спальню скрыть следы собственного преступления. Сменил лиловое покрывало на ядовито-желтое из шкафа, туда сунул замаранное. Плюнуть и забыть — не изнасиловал же я ее, в конце-то концов!
В обществе жениха и Горностаевой она сидела на терраске, куда я вышел одетый, побритый и, хотелось надеяться, непринужденный. Однако взглянуть на нее не смог. Господи, молился я про себя, пусть сын найдет себе другую — любую, на худой конец — иностранку, благословляю заранее, только б никогда не видеть эту и не ощущать в себе сыноубийцу!
Пили заграничный, привезенный из Голландии кофе, болтали о саде-огороде. Горностаева — крупный спец, я ее называл «садовницей», — не умолкала.