— Да зачем он был так нужен?
— Ей нужно было узнать значение одного слова. Она где-то встречала его — в эссе «Четыре Свободы» — о Голландии.
— А туда Коля уже собирался.
— Мария, что я пережил в той березовой аллее парка. Все складывалось таким роковым образом…
— Против Коли?
— Против вас обоих. Тут подошел Милашкин. Мы заговорили об этих чертовых свободах, четвертая — «хорошая смерть». «Это убийство!» — возмутился секретарь, а я невольно, не вдумываясь, повторил фразу нашего пасхального застолья — вспомнил эту странную, страстную интонацию… Смерть отца… «Разве убийца непременно ненормальный?»
— Вы тогда уже все…
— Нет, нет! Я был на подходе. Тут Милашкин весьма к месту упомянул моего брата-доктора. Померещился подземный больничный коридор с трупом («мертвенный подземный свет души»). И желтенькие таблетки. И чувство неминуемой опасности. Всем существом я вдруг ощутил атмосферу смерти, которая окружает брата. «А вы знаете, что от него жена ушла?» — пустил по поводу своего врага последнюю стрелу Милашкин, мой простодушный путеводитель по дорогам ада, и как-то сразу ушел.
Я еще ничего не понимал, но вспоминал. Марго в своей белой пижаме на терраске. «В субботу умер Прахов». — «С каким диагнозом?» И дальше: «Последний раз ты хоронил отца». — «А Татьяну, забыла?» — «Ах да! Еще Татьяна! Они умерли хорошей смертью». — «Они? В таких муках?» И наконец — наше прощанье: «Ты не виноват, в реанимации разберутся». — «Уже разобрались, в морге». — «Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых».
Нет, невероятно, слишком фантастично! Однако — слова брата: «Я выбрал не ту профессию. Врач должен привыкнуть к страданиям… a я не могу. Каждую смерть переживаю как… — он не смог продолжить и добавил: — К счастью, мои многочисленные жертвы об этом не догадываются», — и засмеялся. И словно в ответ послышался смех из соседней комнаты.
— Кто это был? — прошептала Мария. — Кто засмеялся?
— Его возлюбленная.
— Господи, Леон, какой ужас!
— Да, ужас. Однако я не осознавал его истоков. Неужели осуществился третий мотив «медицинский»? Но при чем тут мой роман, черный монах, твой прадедушка? Как же я не понял: вот уже два года эта девочка обвиняет меня в убийстве.
— Леон, это было наваждение: я видела тебя, ты обернулся под фонарем… твои губы. Мне все время снилось: черная хламида, платье, камень и нож — все в крови.
— Но почему ты не сказала мне, не отдала мне…
— Ты прикидывался, что ищешь свою жену, которую убил! Как я могла?..
— Ну — «куда надо», профессионалам!
— Предать тебя?
— Так чего же ты хотела, Мария? Свести меня с ума?
Она молчала.
— Тебе это удалось.
— Наоборот, чтоб ты пришел в себя, — сказала она твердо. — И во всем признался.
— Кому?
— Мне.
— И ты на себя взяла бы признание убийцы?
— Я бы справилась.
Вот это праховская порода, это сила! Я смотрел в окно и был на пределе, только бы — вот так! — чувствовать ее рядом. Но смогу ли я такой энергии соответствовать?..
— Что было дальше? — спросила Мария угрюмо.
— Дальше? Что — дальше?
— Вы вспомнили разговор с братом…
С почти физическим усилием я вернулся к криминальным подробностям, восстанавливая тот путь, что привел меня к разгадке.
— В той сцене мелькнула — я вспомнил, но поздно — одна незначительная как будто деталь, проговорка. Я впервые сказал Василию о черном монахе в саду.
— В вашей хламиде?
— В том-то и дело. «Призрак без лица», — я выразился. Мне вспомнилась картина Нестерова: вестник из иных миров, гений не посмел изобразить его лицо. Какая дьявольская усмешечка в нашем падшем мире… «А, черный капюшон», — заметил Василий. Он был тоже на пределе: впервые проявился тот неизвестный, которого в сумятице небесных стихий он кощунственно осенил крестным знаменьем.
— Он никогда не видел подарка вашей жены?
— Никто не видел, кроме тебя. Убитой и убийцы. И вдруг — «черный капюшон»! Стало быть, видел? Стало быть… Из парка я поспешил сюда. Зачем, несмотря на предпраздничную суету, Марго так упорно разыскивала этот журнал — одну страницу? Что могло заинтересовать ее до такой степени? Почему она сказала про отца и Татьяну, которые мучились годы: «Умерли хорошей смертью»? Я перебрал все свои словари: ни в одном из них не было слова «эвтаназия» — экзотический в нашем обиходе термин. Зато в «Четырех Свободах»: «Человек должен иметь божественное право выбрать свой конец. Эвтаназия[2] до сих пор считается убийством. Нет и нет! — утверждают борцы за права человека. Разве не милосерднее прекратить предсмертные муки или оборвать никчемную жизнь безумца? Настоящий гуманист — тот, кто возьмет на себя ответственность за безболезненный уход обреченного в вечность!»