В нем всегда были невероятные страсть и сила. Узнав их, полюбив их, нельзя не смотреть на других мужчин с некоторым презрением. Не потому, что Мишель лучше, нет. Просто ни в чьей другой природе нет такого кипучего омута, такого соблазнительного и обольстительного зла...
Я помню, как он – юный шестнадцатилетний мальчик – впервые поцеловал мне руку. Его губы еще не коснулись запястья, только дыхание затеплилось на коже – в глазах моих сделалось темно, голова закружилась. Я предвкушала, как он станет целовать руку мою, и радовалась тому, что это происходит, и мне хотелось, чтобы все это длилось вечно.
Сколько успела я придумать в ту секунду! Ах, если бы Мишель был богатым[12], и тетка согласилась бы выдать меня за него, и стал бы он моим мужем, и целовал меня страстно... И даже – стыд-то какой – сделалась я в мыслях дворовой девушкой, которой приказано отдаться юноше для науки любовной, и можно мне поэтому чувствовать не только нежные губы на запястье, можно обнять всего Мишеля, раскалившего любовным жаром тонкое полотно белой своей сорочки...
– Извините, – прошептал он, отрываясь от руки моей. – Не должно мне было делать всего этого: целовать вас, писать стихи.
– Не должно, – тихо вымолвила я пересохшими отчего-то губами. – А стихи ваши... Надеюсь, вы понимаете, они еще недостаточно хороши. Вам следует больше работать. И вот тогда, когда вы сделаетесь настоящим поэтом, я буду гордиться, что именно мне первой вы посвящали свои строки.
– А сейчас, – его лицо вспыхнуло досадой. – Сейчас вы что, еще не гордитесь мною?
– Нет, Мишель. Разумеется, нет! Иначе напоминала бы я смешную мамашу, которая даже в бессмысленном лепете своего дитяти угадывает поэзию.
– Вам непременно нужно подчеркнуть, что я дитя, да, непременно?! Что за странное удовольствие вы всегда находите в этом?!
Взбешенный, он убежал из беседки.
Я старше его на два года.
Но если бы только это дитя на самом деле знало, как смущает меня его горячий взор...
Чтобы не быть влюбленной, сделалась я жестокой с ним.
Да, отказывая ему в танце, я всегда говорила, кто станет моим кавалером.
Да, мы с Сашей Верещагиной вечно подшучивали над Мишелем.
Хорошо запомнились мне все наши проказы. Потому что, как бы жестока я не была с моим милым, я любила его.
А Мишель...То ли от любви ко мне, то ли по природной склонности своей, он был не очень хорошим гастрономом, никогда не мог разобрать, что кушает – дичь ли, барашка, говядину или же свинину. Сам он, разумеется, уверял, что это не более, чем наши выдумки. И тогда мы с Сашей подговорили кухарку испечь булочек с опилками. Съездили все (я, Сашенька и сам Лермонтов) на верховую прогулку, всласть поносились по полям на резвых лошадках. А, вернувшись, попросили скорее чаю. Мишель одну булочку с опилками, нежно глядя мне в глаза, скушал. Потом – принялся за вторую. Когда взял третью, я уж не выдержала, созналась. Хотя Сашенька и показывала мне знаками, чтобы я этого не делала. Неделю Мишель дулся на меня, лишь потом простил. Вручив, правда, перед этим, препакостнейшие стихи о том, что природа весной молодеет, а мне уж не суждено молодеть, и исчезнет алый румянец с моих ланит, и все, кто любил меня, больше не найдут ни капли любви ко мне в сердце... Потом, опомнившись, остыв, Лермонтов и другие стихи написал – в них уже стала я ангелом, и ни слова, к счастью, о старости. Которой я, надо отметить, не страшусь, хотя и очень сожалею, что нельзя будет в преклонных летах танцевать мазурку.
А его стихи... Они становились все лучше, и немало удовольствия мне доставляли. Не тем, что посвящались они именно мне, вовсе нет! Я начинала видеть в друге моего детства настоящего поэта.
У ног других не забывалЯ взор твоих очей;Любя других, я лишь страдалЛюбовью прежних дней.Так грусть – мой мрачный властелин —Все будит старину,И я твержу везде один:«Люблю тебя, люблю!»И не узнает шумный свет,Кто нежно так любим,Как я страдал и сколько летМинувшим я гоним.И где б ни вздумал я искатьПод небом тишину,Все сердце будет мне шептать:«Люблю ее одну».[13]Дивные строки, в них угадывается уже рассвет таланта, ничем не уступающего дарованию любимых Мишелем Пушкина и Байрона.
Окончательно же я уверилась, что у Лермонтова дар Божий после того, как совершили мы паломничество в Сергиевскую лавру.
Шли в основном пешком, только Елизавета Алексеевна (которую все, а не только внук ее Мишель, звали бабушкой) ехала в карете. И это было весьма кстати, так как она быстро добиралась до трактиров, а когда мы подходили, нас там ждал уже обед или ночлег – сообразно потребностям и времени суток.
Доехав до лавры, переменили мы пыльное платье и отслужили молебен. Помню, подошел слепой нищий, и все опускали в деревянную его чашечку медные деньги.
– А вот были недавно здесь господа, камушков мне наложили. Но Бог с ними, – сокрушался тот старик, благодарно кланяясь и осеняя нас крестом.
После церкви вернулись мы в трактир, чтобы отдохнуть и пообедать. Мишель не проявлял к столу никакого внимания. Он опустился перед стулом, на который положил чернильницу и лист бумаги, на колени. Кусая губы, с бледным лицом, стоял он так долго.
Когда же протянул он мне написанное, такая любовь и жалость взвились в душе моей!
У врат обители святойСтоял просящий подаянья,Бессильный, бледный и худой,От глада, жажды и страданья.Куска лишь хлеба он просилИ взор являл живую муку,И кто-то камень положилВ его протянутую руку.Так я молил твоей любвиС слезами горькими, с тоскою,Так чувства лучшие моиНавек обмануты тобою![14]Но, конечно же, высказывать свои чувства я не стала...
Я вообще старалась не думать о Мишеле. Изгнать его образ из души, и мыслей, и сердца.
Молодой, порывистый, небогатый – что мы друг другу, коли никогда мои родные не дадут согласия на такой брак?
И мне даже казалось, что этот мальчик с горящими глазами и жаркими губами забыт мною совершенно и решительно.
На балах я весела, и множество кавалеров добивается моей руки. Выбор свой я сделала в пользу Алексея Лопухина, красивого, получившего большое наследство, и, что важней всего – любящего меня той любовью, которая обещает надежное ровное счастье. Не пожар, который опалит и стихнет, а всегда теплящийся надежный очаг...
Мы были уже помолвлены, я ждала, что он со дня на день приедет ко мне из Москвы для рокового объяснения, когда на балу ко мне вдруг подошел Мишель.
Его взгляд, его тепло, его манящие губы... Никогда жених не вызывал во мне и тени такой жажды... И я вдруг созналась Лермонтову в своих чувствах. И он сказал, что любил и любит только меня, что помнил и что не мыслит жизни вдали от глаз моих.
Неприлично было такое говорить и выслушивать бесстыдные откровенные слова. Но что такое приличия в сравнении со счастьем?!
J`ai fait mon choix. Tout est décidé...[15]
* * *Декабрь
Никогда прежде не видала я в Петербурге такой снежной студеной зимы.
И никогда не была так жарко, до головокружения, счастлива.
Тетка моя, Марья Васильевна, Лермонтова терпеть не может. Однако опасается его злого ума и язвительного языка. Но главное – она совершенно не боится оставлять меня с ним наедине! Об этом и я мечтать не смела. Все устроилось лучше самых дерзновенных фантазий. Мы можем с Мишелем даже часами сидеть в гостиной – а тетка преспокойно уходит с визитами! Не такова она была с Лопухиным, с другими моими кавалерами! Прятала меня, запрещала часто танцевать, словом, я не могла перекинуться с тем, кто, по мыслям тети, имеет ко мне любовную наклонность. И я была уверена: Мишеля и вовсе не станут принимать, он не знает ни теток моих, ни дядей, стало быть, дорога в наш дом для него закрыта. Но Мишель как-то быстро со всеми моими родственниками познакомился, и его принимали так часто, как не принимали даже давних друзей. Должно быть, тетка думает про Мишеля: юный мой товарищ по детским играм. Знала бы она! Если бы она только знала, о чем мы говорим...