Если бы я умерла, то должна была бы словно протискиваться сквозь все эти трубочки, мучительно и безконечно переходя из одного состояния в другое, потому что в свое время утонченно сложно работала во мне сдержанная мысленная злоба. Снова ужас неизбывной вины и снова избавляющие слова отца Стефана: «Еще не умерла, может покаяться». Повернув обратно, мы снова сбоку увидели бурную реку и слюну, не покидающую меня сзади по-прежнему. Отец Стефан спас меня от поползновений обвить и задушить меня. Нужно отметить, что я страшно боролась с этим сном-видением, читая «Да воскреснет Бог…», и пыталась проснуться. Отец Стефан словно отпускал меня на время, я приходила в себя в знакомой обстановке и опять против воли «выходила из себя». Мы поднялись выше и вошли в какое-то небольшое помещение, являющееся частью большого, словно это был отгороженный угол комнаты. В нем стояли какие-то уроды, потерявшие образ человеческий, — трудно мне выразить это, но они были как бы «покрыты срамом», словно облиты помоями. Тут я поняла, что значит безобразие, оно воистину есть потеря образа и подобия Божия, так как это были люди, употреблявшие великий дар Божий — слово — на похабщину, любившие в своей земной жизни неприличные анекдоты. Я с облегчением подумала, что уж этим-то я не грешна, и вдруг услышала, как эти чудовища заговорили хриплыми, нечистыми голосами: «Наша, наша!» Я обомлела и с кристальной ясностью вспомнила, как, будучи ученицей младших классов, сидела с подругой в пустом классе и писала в тетради какие-то глупости, кажется, я никогда об этом и не вспоминала. Опять неоплатный долг! Нечем покрыть, нечем оправдаться!
В отчаянии, закрывая глаза, чтобы не видеть этих омерзительных уродов, я бросилась к отцу Стефану и, услышав в своем сердце его мысли-слова «может покаяться», проскользнула за ним к выходу, где у наружной стороны этого закоулка стояла как бы лабораторная колба. В ней сидела крошечная фигурка, в которой я с изумлением узнала себя: то было мытарство за грех гадания; моя душа, умаленная, униженная, задыхалась, умирая, за то, что гадала я давно, в юности, очень недолго и несерьезно, и забыла об этом, не думая, что унижала гаданием свою душу, которой подобало быть по своей сущности в общении только с Богом, Творцом своим! Я почувствовала, как умаляет безсмертную душу гадание, превращая ее словно в безжизненный лабораторный препарат. С трепетом последовала я за отцом Стефаном и подошла к какому-то бассейну с золотистой, безпрестанно вращающейся, расплавленной жидкостью. Как будто ничего устрашающего не было в этом, но смертельной лютой мукой веяло от этой расплавленной двигающейся жидкости: это мытарство за тайные извращенно-плотские помыслы.
Идя дальше и словно наклонившись, я увидела как бы сквозь окна нижнее помещение, вроде отделения кондитерской: там рядами стояли мириады пирожных, конфет, изображавших мою любовь к «сладенькому» — гортанобесие. В строгом порядке, в каком стояли эти кондитерские изделия, таилась бесовская ехидность, — они, бесы, возбуждали во мне эту страсть, они же старательно и запоминали содеянное. Если бы я умерла, то должна была бы снова все это поглощать, но уже без желания, нестерпимо страдая, как бы под пыткой. Знакомые спасительные слова «еще не умерла» дали мне возможность идти дальше. Тут мы встретили сбоку нашего пути цветок, чудесный по цвету и нелепый по форме. Он представлял собой лепестки дивного розового цвета, свернутые в трубочку. Лепестки без корня как-то нелепо выходили из земли. Это была душа моего знакомого. Отец Стефан подошел, обрезал, укоротил лепестки, словно перекроил весь цветок, и, глубоко укоренив его в земле, сказал: «Теперь принесет плод». Поблизости стояла фигура моего двоюродного брата. Она как бы потеряла свою субстанцию и представляла собой сплошную военную амуницию, не имея в себе жизни: его психика как бы претворилась в военную форму, словно души-то собственно и не было. Брат этот очень любил военное дело ради него самого, так, как любят «искусство ради искусства», не признавал никаких других занятий для себя.