Я оперся на узенькую полочку перед экраном. У Кэти был такой же вид, как тогда у ветеринара. Она сидела, скрестив руки, и ждала от меня каких-то ужасных слов.
– Мне очень хотелось сделать снимок Аберфана, играющего в снегу, но он всегда бросался на камеру. И вот я выпустил его побегать перед домом, а сам потихоньку вышел через боковую дверь и перебежал через дорогу, надеясь спрятаться за соснами, которые росли там. Но он увидел меня.
– И побежал через дорогу, – сказала Кэти. – И я наехала на него.
Она, опустив глаза, все смотрела на свои руки. Я ждал и страшился того, что увижу в ее лице, когда она поднимет глаза. Или не увижу.
– Я долго не могла узнать, куда вы уехали, – заговорила она, обращаясь к своим рукам. – Я была уверена, что мне запрещен доступ к вашему досье. Наконец мне попалась в газете одна из сделанных вами фотографий, и тогда я переселилась в Финикс, но и тут я не решалась позвонить вам, боялась, что вы станете упрекать меня.
Она крутила руками у себя на коленях, как тогда крутила варежки.
– Муж говорил, что это у меня комплекс, который давно следовало преодолеть, как это сделали другие. Ведь это были всего лишь собаки. – Она подняла глаза, и я ухватился за проявитель. – Муж говорил, что прощения от других не получишь, но я не то чтобы хотела получить от вас прощение. Я просто хотела сказать вам, как мне больно от того, что так случилось.
Ее лицо не выражало ни упрека, ни обвинения, когда в тот день, у ветеринара, я закричал, что она ответственна за исчезновение целого вида животных. Упрека и сейчас на ее лице не было. И я с горечью подумал, может быть, оно лишено мускулов, которые нужны, чтобы его выразить.
– Знаете, почему я приезжал сегодня к вам? – Мой голос звучал сердито. – Когда я старался поймать Аберфана, моя фотокамера сломалась. Я не сумел сделать ни одного снимка. – Тут я выхватил из подносика проявителя фотографию миссис Эмблер и бросил ей. – Ее собака умерла от нового паравируса. Они оставили ее в своем фургоне, а когда вернулись, нашли уже мертвой.
– Бедняжка, – сказала Кэти и посмотрела не на снимок, а на меня.
– Эта женщина не знала, что ее снимают. Я подумал, что если заговорю с вами об Аберфане, мне удастся получить вашу фотографию, на которой отразится ваше воспоминание о нем.
Теперь я мог видеть это выражение, которого так ждал, когда ставил айзенштадт на кухонный столик в доме Кэти, о котором продолжал мечтать, хотя теперь айзенштадт был повернут не в ту сторону. Выражение ощущения, что тебя предали, которого не увидишь у собаки. Даже у Майши. Даже у Аберфана. Каково это – чувствовать себя виновным в исчезновении целого вида животных на Земле?
Я показал на айзенштадт.
– Это не чемоданчик, а фотокамера. Я хотел снять вас без вашего ведома.
Она не знала Аберфана. Не знала она и миссис Эмблер, но на секунду, прежде чем она расплакалась, в ее лице появилось что-то сходное с обоими. Она приложила руку ко рту.
– Ах, – сказала она, и в голосе ее звучали любовь и утрата. – Если бы у вас тогда был этот аппарат, беды бы не случилось.
Я посмотрел на айзенштадт. Если бы у меня тогда был такой аппарат, я поставил бы его на крыльцо, и Аберфан даже не заметил бы ничего. Он бы барахтался в снегу, подбрасывал его носом, и я мог бы бросать в него горстями белый, сверкающий снег, а он бы прыгал, и ничего бы дурного не произошло. Кэти Поуэлл проехала бы мимо нас, и я помахал бы ей рукой, а она, шестнадцатилетняя, только что научившаяся водить машину, может быть, рискнула бы оторвать на минуту от руля одну руку в рукавичке и махнуть мне в ответ. А Аберфан завертел бы хвостом так неистово, что взметнул бы снег над головой, и залаял бы на взлетевшие снежинки.
В третью волну вируса он уже не заразился бы. Он дожил бы до старости, лет до четырнадцати-пятнадцати, так, что перестал бы уже играть в снегу. Но если бы он остался самой последней собакой на свете, я не позволил бы запереть его в клетку. Не отдал бы его. Да, если бы у меня тогда был айзенштадт.
Неудивительно, что я возненавидел этот аппарат.
Прошло уже пятнадцать минут после звонка Рамирез. Представители Общества могли появиться в любую минуту.
– Вам не надо быть здесь, когда явятся эти люди, – сказал я, и Кэти согласно кивнула, стерла слезы со щек и встала, доставая свою сумку.
– Вы когда-нибудь фотографируете? – спросила она, закидывая сумку через плечо. – Я хочу сказать, не только для газет.
– Не знаю, долго ли я еще буду снимать для газет. Кажется, фотожурналист как профессия скоро исчезнет.
– Может быть, вы приехали бы как-нибудь сфотографировать Яну и Кевина? Дети растут так быстро, не успеешь оглянуться, а они уже совсем другие.
– Рад буду это сделать, – сказал я, открывая дверь и оглядывая темную улицу. – Путь свободен. – Она вышла. Я закрыл решетчатую дверь.
Она обернулась, и я в последний раз увидел ее милое, открытое лицо, которое даже я не мог «закрыть».
– Мне недостает их, маленьких, – сказала она.
– Мне тоже недостает детей, – сказал я, поднимая руку к двери.
Я смотрел ей вслед, пока она не завернула за угол, а потом вернулся к себе в комнату, снял со стены фотографию Майши и поставил ее у проявителя так, чтобы Сегура заметил ее, войдя в комнату. Примерно через месяц, когда Эмблеры благополучно вернутся в Техас и Общество позабудет о Кэти, я позвоню Сегуре и скажу ему, что, может быть, соглашусь продать эту фотографию Обществу, а через некоторое время скажу, что раздумал. Он придет уговаривать меня, а я расскажу ему о Пердите и о Беатрисе Поттер, а он мне об Обществе.
За то, что мне удастся вытянуть из него, слава пусть достанется Рамирез и Чивир. Я не хочу, чтобы Хантер о чем-нибудь догадался. Справиться с Обществом будет нелегко, одним разговором здесь не обойдешься, но для начала и это будет неплохо.
Кэти оставила на диване фотографию миссис Эмблер. Я поднял ее, взглянул еще раз, а потом опустил в проявитель, скомандовав: «Смыть». Потом снял со стола айзен, вытащил из него катушку пленки, хотел засветить ее, но вместо этого засунул в проявитель и пустил его в ход по команде: «Позитивы, раз-два-три, пять секунд». Сначала появилось с десяток кадров заднего сиденья моей «хитори», потом машины и пешеходы. Снимки в доме Кэти все были затенены. Здесь был натюрморт с прохладительным напитком и стаканом с наклеенной картинкой кита. Еще натюрморт: автомобильчики Яны. Потом несколько почти черных снимков. Кэти положила айзенштадт объективом вниз, когда привезла его мне.
– Две секунды! – скомандовал я и дождался, пока из проявителя полетят последние кадры, чтобы увериться в том, что на ролике ничего больше нет, и смыть с него все до прихода представителей Общества. Все кадры, кроме самого последнего, были совершенно темными – ведь айзенштадт лежал лицом вниз. А на последнем кадре был я сам.
Чтобы сделать хорошую фотографию, надо добиться, чтобы человек забыл, что его снимают. Это известное правило. Надо отвлечь фотографируемых. Пусть они говорят о чем-нибудь, что им дорого.
– Стоп! – и мое изображение замерло на экране.
Аберфан был замечательной собакой. Он любил играть в снегу и, после того как я убил его, он приподнял голову с моих колен и попытался лизнуть мою руку.
Люди из Общества сейчас придут, заберут телеснимки, чтобы уничтожить их, и этот тоже надо смыть, как остальные с этой катушки. Нельзя рисковать и напоминать Хантеру о Кэти. Да и Сегуре могло прийти в голову размножить снимок Яниных автомобильчиков.
Это уж было бы слишком скверно. Айзенштадт делает замечательные снимки. «Ты сам позабудешь, что перед тобой фотокамера», – повторяла Рамирез заученные слова, но это было действительно так. Я смотрел прямо в объектив. В моем взгляде было все: Майша, и Тако, и Перлита, и то, как смотрел на меня Аберфан, когда я погладил его по голове и сказал ему, что все будет хорошо, это выражение любви и жалости, которое я пытался отыскать все эти годы. Образ Аберфана.
Сейчас придут люди из Общества. «Выбросить!» – скомандовал я, развернул ролик и засветил его.